Тихий Дон. Шедевр мировой литературы в одном томе - Михаил Шолохов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На другой день перед вечером подъехали к хутору. Григорий с бугра кинул взгляд за Дон; вон Бабьи ендовы, опушенные собольим мехом камыша: вон сухой тополь, а переезд через Дон уже не тут, где был раньше. Хутор, знакомые квадраты кварталов, церковь, площадь… Кровь кинулась Григорию в голову, когда напал глазами на свой курень. Воспоминания наводнили его. С база поднятый колодезный журавль словно кликал, вытянув вверх серую вербовую руку.
— Не щипет глаза? — улыбнулся Пантелей Прокофьевич, оглядываясь, и Григорий, не лукавя и не кривя душой, сознался:
— Щипет… да ишо как!..
— Что значит — родина! — удовлетворенно вздохнул Пантелей Прокофьевич.
Он правил на средину хутора. Лошади резво бежали с горы, сани шли под раскат, виляя из стороны в сторону. Григорий отгадал отцовский замысел, но все же спросил:
— Ты чего ж правишь в хутор? Держи к своему проулку.
Пантелей Прокофьевич, поворачиваясь и ухмыляясь в заиндевевшую бороду, мигнул:
— Сыновей на войну провожал рядовыми казаками, а выслужились в офицерья. Что ж, аль мне не гордо прокатить сына по хутору? Пущай глядят и завидуют. А у меня, брат, сердце маслом обливается!
На главной улице он сдержанно крикнул на лошадей, — свешиваясь набок, поиграл махорчатым кнутом, и лошади, чуя близкий дом (словно и не лег позади путь в сто сорок верст!), пошли свежо, шибко. Встречавшиеся казаки кланялись, с базов и из окон куреней из-под ладоней глядели бабы; через улицу, кудахтая, перекати-полем катились куры. Все шло гладко, как по-писаному. Проехали площадь. Конь Григория покосил глазом на чью-то привязанную к моховскому забору лошадь, заржал и высоко понес голову. Завиднелись конец хутора, крыша астаховского куреня… Но тут-то, на первом перекрестке, случилось неладное: поросенок, бежавший через улицу, замешкался, попал под копыта лошадей, хрюкнул и откатился раздавленный, повизгивая, норовя приподнять переломленный хребет.
— Ах, черти тебя поднесли!.. — выругался Пантелей Прокофьевич, успев стегнуть кнутом раздавленного поросенка.
На беду принадлежал он Анютке, вдове Афоньки Озерова, — бабе злой и не в меру длинноязыкой. Она не замедлила выскочить на баз; накидывая платок, посыпала такими отборными ругательствами, что Пантелей Прокофьевич даже лошадей попридержал, повернулся назад:
— Замолчи, дура! Чего орешь! Заплатим за твоего шелудивого!..
— Нечистый дух!.. Чертяка!.. Сам ты шелудивый, кобель хромой!.. Вот к атаману тебя зараз!.. — горланила она, махая руками. — Я тебя, узду твою мать, научу, как сиротскую животину давить!..
Заело Пантелея Прокофьевича, крикнул, багровея:
— Халява!
— Турка проклятый!.. — с живостью отозвалась Озерова.
— Сука, сто чертов твоей матери! — повысил басок Пантелей Прокофьевич.
Но Анютка Озерова за словом в карман сроду не лазила.
— Чужбинник! Б… старый! Воряга! Борону чужую украл!.. По жалмеркам бегаешь!.. — зачастила она сорочьим голосом.
— Вот я тебя кнутом, псюрня!.. Заткни зевало!
Но тут Анютка такое загнула, что даже Пантелей Прокофьевич, — человек, поживший и повидавший на своем веку, — зарозовел от смущения и сразу взмок потом.
— Трогай!.. Чего связался? — сердито сказал Григорий, видя, что понемногу на улицу выходит народ и со вниманием прислушивается к случайному обмену мнениями между старым Мелеховым и честной вдовой Озеровой.
— Ну и язык… с вожжину длиной! — Пантелей Прокофьевич сокрушенно плюнул и так погнал лошадей, словно намеревался раздавить самое Анютку.
Уже проехав квартал, он не без боязни оглянулся:
— Плюется и костерит почем зря!.. Ишь ты, вражина… Чтоб ты лопнула поперек, чертяка толстая! — с вожделением сказал он. — Тебя бы вместе с твоим поросем стоптать. Попадись вот такой хлюстанке на язык — одни мослы останутся.
Мимо рванулись голубые ставни куреня. Петро, без папахи, в распоясанной гимнастерке, растворял ворота. С крыльца мелькнули беленький платок и смеющееся, блестящее черными глазами лицо Дуняшки.
Целуя брата, Петро мельком заглянул ему в глаза:
— Здоровый?
— Рану получил.
— Где?
— Под Глубокой.
— Нужда заставила там огинаться! Давно бы шел домой.
Он тепло и дружески потряс Григория, с рук на руки передал Дуняше. Обнимая крутые, вызревшие плечи сестры, Григорий поцеловал ее в губы и глаза, сказал, отступая, дивясь:
— Да ты, Дуняха, черт тебя знает!.. Ишо какая девка вышла, а я-то думал — дурненькая будет, никудышненькая.
— Ну уж ты, братушка!.. — Дуняшка увернулась от щипка и, сияя таким же, как у Григория, белозубым оскалом улыбки, отошла.
Ильинична несла на руках детей; ее бегом опередила Наталья. Расцвела и похорошела она диковинно. Гладко причесанные черные блестящие волосы, собранные позади в тяжелый узел, оттеняли ее радостно зарумянившееся лицо. Она прижалась к Григорию, несколько раз быстро невпопад коснулась губами его щек, усов и, вырывая из рук Ильиничны сына, протягивала его Григорию.
— Сын-то какой — погляди! — звенела с горделивой радостью.
— Дай мне моегосына поглядеть! — Ильинична взволнованно отстранила ее.
Мать нагнула голову Григория, поцеловала его в лоб и, мимолетно гладя грубой рукой его лицо, заплакала от волнения и радости.
— А дочь-то, Гри-и-иша!.. Ну, возьми же!..
Наталья посадила на другую руку Григория закутанную в платок девочку, и он, растерявшись, не знал, на кого ему глядеть: то ли на Наталью, то ли на мать, то ли на детишек. Насупленный, угрюмоглазый сынишка вылит был в мелеховскую породу: тот же удлиненный разрез черных, чуть строгих глаз, размашистый рисунок бровей, синие выпуклые белки и смуглая кожа. Он совал в рот грязный кулачишко, — избочившись, неприступно и упорно глядел на отца. У дочери Григорий видел только крохотные внимательные и такие же черные глазенки — лицо ее кутал платок.
Держа их обоих на руках, он двинулся было к крыльцу, но боль пронизала ногу.
— Возьми-ка их, Наташа… — Григорий виновато, в одну сторону рта, усмехнулся. — А то я на порожки не влезу…
Посреди кухни, поправляя волосы, стояла Дарья. Улыбаясь, она развязно подошла к Григорию, закрыла смеющиеся глаза, прижимаясь влажными теплыми губами к его губам.
— Табаком-то прет! — И смешливо поиграла полукружьями подведенных, как нарисованных тушью, бровей.
— Ну, дай ишо разок погляжу на тебя! Ах ты, мой чадунюшка, сыночек!
Григорий улыбался, щекочущее волнение хватало его за сердце, когда он прижимался к материнскому плечу.
Во дворе Пантелей Прокофьевич распрягал лошадей, хромал вокруг саней, алея красным кушаком и верхом треуха. Петро уже отвел в конюшню Григорьева коня, нес в сенцы седло и что-то говорил, поворачиваясь на ходу к Дуняшке, снимавшей с саней бочонок с керосином.
Григорий разделся, повесил на спинку кровати тулуп и шинель, причесал волосы. Присев на лавку, он позвал сынишку:
— Поди-ка ко мне, Мишатка. Ну чего ж ты — не угадаешь меня?
Не вынимая изо рта кулака, тот подошел бочком, несмело остановился возле стола. На него любовно и гордо глядела от печки мать. Она что-то шепнула на ухо девочке, спустила ее с рук, тихонько толкнула:
— Иди же!
Григорий сгреб их обоих; рассадив на коленях, спросил:
— Не угадаете меня, орехи лесные? И ты, Полюшка, не угадаешь папаньку?
— Ты не папанька, — прошептал мальчуган (в обществе сестры он чувствовал себя смелее).
— А кто же я?
— Ты — чужой казак.
— Вот так голос!.. 53— Григорий захохотал. — А папанька где ж у тебя?
— Он у нас на службе, — убеждающе, склоняя голову, сказала девочка (она была побойчей).
— Так его, чадунюшки! Пущай свой баз знает. А то он идей-то лытает по целому году, а его узнавай! — с поддельной суровостью вставила Ильинична и улыбнулась на улыбку Григория. — От тебя и баба твоя скоро откажется. Мы уж за нее хотели зятя примать.
— Ты что же это, Наталья? А? — шутливо обратился Григорий к жене.
Она зарделась, преодолевая смущение перед своими, подошла к Григорию, села около, бескрайне счастливыми глазами долго обводила всего его, гладила горячей черствой рукой его сухую коричневую руку.
— Дарья, на стол собирай!
— У него своя жена есть, — засмеялась та и все той же вьющейся, легкой походкой направилась к печке.
По-прежнему была она тонка, нарядна. Сухую, красивую ногу ее туго охватывал фиолетовый шерстяной чулок, аккуратный чирик сидел на ноге, как вточенный; малиновая сборчатая юбка была туго затянута, безукоризненной белизной блистала расшитая завеска. Григорий перевел взгляд на жену — и в ее внешности заметил некоторую перемену. Она приоделась к его приезду; сатиновая голубая кофточка, с узким кружевным в кисти рукавом, облегала ее ладный стан, бугрилась на мягкой большой груди; синяя юбка, с расшитым морщиненным подолом, внизу была широка, вверху — в обхват. Григорий сбоку оглядел ее полные, как выточенные, ноги, волнующе-тугой обтянутый живот и широкий, как у кормленой кобылицы зад, — подумал: «Казачку из всех баб угадаешь. В одеже — привычка, чтоб все на виду было; хочешь — гляди, а хочешь — нет. А у мужичек зад с передом не разберешь, — как в мешке ходит…»