История одной семьи - Майя Улановская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом, когда посадили Петра Григорьевича, мы собрались совсем в другом месте, и здесь уже Красин и Якир, которые незадолго до этого решительно отвергли идею организации, стали её инициаторами. Ну, а я — по-прежнему, не изменив своей позиции, был «за». Тем более было очень горько, и злость большая была на Софью Власьевну — советскую власть — что посадили генерала и Ильюшку Габая. Я был «за», а самыё умные и чуткие ко всему люди, Сергей Ковалёв и Татьяна Великанова, были против, потому что Якир и в то время уже вёл себя в некоторых случаях недостойным образом. То есть, делал вещи безответственные, а бывает, что безответственность становится синонимом недостойности, и это ещё мягко сказано. Он позволял себе взять, допустим, и в какой-нибудь нашей петиции — им конца не было — поставить подпись человека, его не спросившись. Или чуть не силой навязать кому-то это подписантство. И ещё он выкинул какие-то пассажи — я уже не помню — из-за которых Ковалёв и Великанова при голосовании воздержались.
Мне-то всегда было ясно, какого мужества и какой силы человек Ковалёв[104]. Сейчас это известно всему миру. Он и Черновол — по-украински правильнее Чорновил — возглавляют великое движение узников за статус политзаключённых. И вообще, Ковалёв — титаническая личность по силе ума, по необыкновенному благородству. Но он очень тихий, очень скромный, ему всегда были отвратительны любая оголтелость и экстремизм. И сейчас его позицию в лагере нельзя назвать оголтелой. Он просто проводит свою линию. На самом деле, это, с моей точки зрения, одно другому не противоречит — то есть быть тихим и проводить свою линию.
Но я хочу сказать, что психологически получалось так, что, допустим, Ковалёв не хотел связываться с делом, которым занимался Якир, но связывался же. И я, поругавшись из-за вполне определённых вещей с Якиром в 1970 году, взял и вышел из Инициативной группы. Очень хотели узнать от меня на допросах в Лефортове, почему это я вышел. Естественно, Якир им это «осветил». Но он осветил со своей точки зрения. А они хотели, чтобы я сам рассказал. Но я на этот вопрос отказался отвечать, как и вообще на все их вопросы. Кроме таких: «Это ваша подпись?» «Да, моя». «Значит, вы автор?» «Да, или один из авторов». Ну, а потом, когда посадили Вовку Буковского, так я опять вернулся в Инициативную группу. Потому что, связавшись, эти связи разорвать уже нельзя. Ты чувствуешь, что ты нужен, что ты можешь чем-то помочь, что очень трудно, что посадили очередного товарища. И тут вступают в борьбу две силы. Центробежная — то есть, бежать от этого страшноватого «центра», страшноватого не тем, что пребывание в нём чревато арестом, а тем, что собрались там уж очень разные люди. Что одно дело — та же Великанова и тот же Ковалёв, которые мне всегда были близки, с которыми я всегда находил общий язык и которым я безгранично доверял, как и они мне, а другое дело Якир и Красин. Значит, бежать, отделиться, не быть, так сказать, в этой обойме, в этой команде, футбольной или иной. Быть самому по себе, как Синявский, как Даниэль — свободные литераторы, каким и я был долгое время, до демонстрации в связи с оккупацией Чехословакии в августе 1968 года, когда познакомился с Григоренко. Но я уже, конечно, о нём много слышал, а он читал мои письма, в частности, в защиту Гинзбурга и Галанскова. До этого я, повинуясь голосу своего разума и своей совести, выступал на свой страх и риск. Так же, как и другие. Но Пётр Григорьевич сказал: «Давайте объединимся, и тогда мы все будем лучше работать». Григоренко и был носителем такого организующего начала. Его арест нас и объединил. Но фактически-то мы не объединились. У нас всегда были разногласия, никогда не было полного доверия всех ко всем. Потому что мы были слишком разные люди. Никто не подозревал, конечно, что Якир и Красин так себя поведут, но это были люди другого стиля. Или, например, Буковский. Он был самым настоящим борцом, чтобы не сказать революционером. В расхожем представлении с понятием «революционер» непременно связан атрибут насилия. Но если это исключить, то он был революционером — с темпераментом борца, практического деятеля, который считает, что для дела можно себе позволить очень многое. А Ковалёв был настроен совершенно иначе. Я был согласен с Ковалёвым. И хотя Вовка-то Буковский герой — да что об этом говорить! — он не был мне так близок, как тот же Ковалёв. Правда, Буковский не был членом Инициативной группы, но это совершенно неважно. Ведь то недолгое время, что он был на воле, он всегда входил в самое ядро. И больше всех, конечно, дров колол. Он всегда больше всех делал, потому что интенсивность его практической деятельности была огромна. Стоит вспомнить его обращение к психиатрам. Он функционировал с колоссальным напряжением, непрерывно, и был самым настоящим профессионалом. Не помню — кого же это судили? Он подошёл ко мне и говорит: «Ну что ж, ты, значит, вышел из Инициативной группы, теперь ты и „Хронику“ откажешься делать?» Я говорю: «Почему же? Как делал, так и буду делать».
Приехал в Израиль из Москвы ученик Ковалёва Ривкин, и мы с ним обратились к Вайдману, швейцарскому профессору, крупному физиологу, который тоже приезжал сюда. Мы с ним встретились. И по его, и по всем отзывам, Сергей — выдающийся учёный ХХ века. У него есть идеи необыкновенной смелости, открытия в различных областях биологии. Это учёный огромных возможностей и уже больших достижений. И всем этим он пожертвовал делу своей совести и гражданскому долгу. Его выгнали из университета, он потерял лабораторию. Его взял к себе на работу человек большой доброты и широты, покойный Виталий Рекубратский, ихтиолог. Сергей и в этой области тут же стал делать открытия, нашёл какие-то мутации, хотя рыбы не были его прямым призванием. А в повседневной жизни он как бы человек замедленного действия. И при этом — огромного обаяния. Ещё не познакомившись с Ковалёвым, я слышал, что его нельзя не полюбить, что в нём — изумительная естественность, как в Андрее Дмитриевиче Сахарове, и в этом они сродни друг другу. И он удивительно умён. В нём нет никакой узости, какая бывает у некоторых учёных, будь то гиганты в своей области. А у Сергея — огромный интерес ко всему — просто к жизни, к людям, к литературе, искусству, к природе. С ним было всегда легко. С Таней, например, Великановой, которую я так же люблю, как и Сергея, и то бывало иногда трудно. Она как-то задыхалась от собственной огромной — внутренней — нервной и духовной деятельности. И создавала вокруг себя напряжение, как бы поле. И с ней бывало тяжело. Но я же и сам тяжёлый человек, я знаю. А с Сергеем всегда было легко. Обычно он у нас бывал, но прийти к нему на улицу 26-ти бакинских комиссаров и провести несколько часов, обычно уже до утра — было праздником. Он как-то удивительно успокаивающе действовал на людей. Хотя он вовсе не из той породы, что горьковский Лука — очень хороший, кстати, старичок. Единственный положительный герой пьесы «На дне». Лука успокаивал людей непосредственно, словами, он был против туполинейной, ранящей людей правдивости. Он их оберегал с помощью некоторых мистификаций. А Сергей как раз всегда говорил правду. Никогда не стремился ни сам в себе взрастить иллюзии, ни другим людям привить какие-то миражи. Умел смотреть правде в глаза. Какая-то исходила от него атмосфера необыкновенной внутренней уравновешенности, доброй силы и спокойствия. И в этой атмосфере было очень легко дышать.