Павел I - А. Сахаров (редактор)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ma chere, soyez ma femme,[219] – прошептал он. У него давно, ещё до знакомства с Настенькой, было твёрдо решено, что он сделает предложение невесте не иначе как по-французски и непременно прошепчет, а не скажет. Настенька по-французски понимала плохо, однако эту фразу про «ma femme» она должна была понять. Насчёт самой фразы у Иванчука не было никаких сомнений. Но обращения он долго не мог придумать. «Ma chere» выходило суховато, a «Nastenka» недостаточно торжественно. Он всё же выбрал «Ma chere». Настенька задрожала мелкойдрожью. Она не могла ответить по-французски и не знала, что нужно сказать.
– Я… я за счастье почитать должна, – прошептала она.
Самая лучшая французская фраза не могла бы так обрадовать Иванчука. Он знал, что всё кончено, что нет больше ни дома в Москве, ни тридцати пяти тысяч в Заёмном банке, ни тысячи двухсот семидесяти нигде не заложенных душ. Но он был полон счастья, какого никогда не испытывал в жизни. Иванчук опустил голову на колени Настеньки. Это тоже было предрешено.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Высокий худой сутуловатый человек в тёмном поношенном сюртуке вошёл, опираясь на бамбуковую палку, с площади Согласия в Национальный сад и поднялся на террасу, внимательно вглядываясь в редких прохожих. Шёл восьмой час утра. Октябрьский день был скучный, утомительно-серый. Кофейня только что открылась. Под навесом пожилой лакей в белом фартуке, зевая, снимал со столов стулья, с неудовольствием поглядывая на старичка, который уже устроился в углу на первом же снятом стуле. Старичок не без робости кивнул головой лакею и сказал особенно бодрым голосом: «Са va, mon vieux?»[220] Лакей что-то буркнул в ответ и даже не справился о заказе: старичок этот ежедневно, в течение пятнадцати лет, спрашивал чашку липового чая, сидел за газетами два часа, в хорошую погоду на террасе, в дурную – внутри кофейни, а затем оставлял на чай одно су. Читал он за эти годы последовательно «l'Ami du Roi», «l'Ami de la Constitution», «l'Ami du Peuple»,[221] – и всегда с одинаковым удовольствием. А когда при Робеспьере внизу, на площади Революции, перед самой кофейней шли казни и хозяин догадался класть на столики, вместе с картой блюд, ежедневные списки осуждённых, – старичок аккуратно читал и эти списки, и тоже с удовольствием. Но на казни никогда не приходил: они производились не утром, а днём, да и столик в эти часы можно было получить только с бою.
Лакей принёс чашку липового чая, поставил её перед старичком и обомлел, увидев входившего сутуловатого человека. Весь Париж знал министра полиции. Бескровное, неподвижное, измождённое лицо с безжизненными чертами, редкие бесцветно-светлые, тронутые сединой волосы, бледные тонкие губы – «ходячий мертвец!» – говорили о нём люди. Лишь в маленьких, налитых кровью, чаще всего полузакрытых глазах и видна была иногда жизнь. Старичок в углу тоже обомлел. Из кофейни под навес выбежал сам хозяин. Он с низкими поклонами сбил салфеткой пыль со стула, вытер яростно сырой липкий столик и взволнованным шёпотом передал лакею заказ: «Une tasse de cafe bien chaud, et plus vite que ca, tu entends?»[222]
Лакей сломя голову бросился за кофе. Хозяин с ожесточением ударил салфеткой толстую кошку, которая вскочила на стул возле старичка, испуганно уткнувшегося в газету, и, бегая на цыпочках, загнал её внутрь кофейни.
На террасе сада с разных концов появились ещё два господина. Они тоже вошли под навес и уселись за столиками между старичком и министром. Фуше с неудовольствием оглянулся. Это были сыщики, приставленные к нему для охраны. Говорили, что Жорж Кадудаль, страшный роялистский заговорщик, находится снова в Париже, и Фуше принимал меры предосторожности. Сыщики шли за ним по набережной от самого министерства – один спереди, другой сзади. Он знал их и в лицо, и по фамилиям, и по условным кличкам, как почти всех своих подчинённых. Агенты были хорошие, давние, служившие в полиции ещё с королевских времён. Фуше, в общем, предпочитал эту породу сыщиков новым революционным агентам, которые достались ему от Комитета общественной безопасности. Министр нашёл, однако, что вошли агенты за ним в кофейню слишком заметно, одновременно, да и сели не совсем так, как следовало: один должен был бы сесть позади него, у стеклянной двери. «Надо будет разработать подробную инструкцию слежки», – подумал министр. Старичка, сидевшего в углу, Фуше не знал в лицо. В первую минуту он подумал, что это чужой сыщик, которому поручено следить за ним какой-нибудь другой полицией, скорее всего личной агентурой первого консула. Но, вглядевшись в старичка лучше острым взглядом полузакрытых красных глазок, Фуше тотчас убедился, что его догадка неверна и что старичок ни в какой полиции не состоит. Министр отвернулся, взял чашку, отпил глоток кофе и внимательно осмотрел площадь Согласия. Он нашёл, что всё в порядке; достаточно и полицейских, и агентов охраны. Однако, ввиду тревожного времени, Фуше решил ввести в Национальный сад ещё несколько человек наблюдателей. Он тут же наметил для них в саду удобные места – на террасах, на скамейках у бассейна и у тех мраморных пьедесталов, на которых, по мысли устроившего их художника Давида, философы должны были, согласно древнегреческому образцу, учить мудрости народ. Бескровные губы министра слегка искривились. Он всегда испытывал удовольствие от того, что другие люди оказывались дураками или прохвостами. В глупости Давида Фуше никогда не сомневался. Но ему было приятно, что знаменитый художник, бывший друг Робеспьера, стал теперь прихлебателем при дворе первого консула. Министр выбрал место и для старшего агента, в конце каштановой аллеи. Здесь на празднике в честь Верховного Существа стояла статуя атеизма. Фуше вдруг увидел перед собой пышно разукрашенную трибуну, стотысячную толпу людей, огромный костёр. Нескладная неестественная фигура, с неестественно поднятой пудреной головой, спустилась с факелом по ступенькам, неестественно согнулась и неестественным жестом подожгла чучело, изображавшее Атеизм. Это воспоминание доставило ещё больше удовольствия Фуше. Он всегда терпеть не мог Робеспьера и своей ролью в перевороте девятого термидора всю жизнь гордился чрезвычайно, как самым удачным и искусным из всех своих удачных и искусных дел.
Фуше в 1793 году, в разгар революционного террора, проповедовал крайние коммунистические взгляды. Он утверждал, что республиканцу для добродетельной жизни достаточно куска хлеба, и усердно отбирал у владельцев «золотые и серебряные сосуды, в которых короли и богачи пили кровь, пот и слёзы народа». Умер же он одним из богатейших людей Франции, самым крупным её помещиком. Фуше осыпал проклятьями аристократов и всячески их преследовал. Однако принял от Наполеона сначала графский, а потом и герцогский титул. В Конвенте он подал голос за казнь короля Людовика XVI и даже удивлялся, как можно голосовать против казни тирана Капета. Но после падения империи тотчас пристроился на службу к Бурбонам. В бытность свою полномочным комиссаром в Лионе он сотнями расстреливал ни в чём не повинных людей за то, что они, по его мнению, были недостаточно революционны. Несколькими же годами позднее, в качестве министра полиции, он строжайше преследовал всех тех, кто проявлял какую бы то ни было революционность. Были – в частности, в эпоху революции – исторические деятели, совершившие ещё больше злодеяний, чем Фуше. Но, в отличие от них, у него никаких страстей не было. Всё то, что он делал, он делал исключительно по соображениям простого, ничем не омрачённого расчёта. В пору террора для карьеры надо было сотнями казнить людей и произносить при этом пышные революционные фразы. Фуше это и делал, хотя по природе нисколько не был жесток и никогда не любил риторики. Те неслыханные гнусности, которые Фуше совершал в лионских церквах, тоже вызывались отнюдь не желанием надругаться над чувствами верующих. Никакой жажды издевательства в его характере не было, и верующих людей он нисколько не презирал и не ненавидел: при старом строе он долгие годы преподавал науки в духовном училище, поддерживал самые лучшие отношения с монахами и как раз перед революцией сам собирался принять монашество (педагогическую карьеру легче было сделать монаху). Но в 1793 году надругательства над верой входили в программу той революционной группы, с которой Фуше считал выгодным связать свою политическую карьеру. Он поэтому с полной готовностью осквернял лионские церкви. Ещё несколько позднее, с появлением генерала Бонапарта, проницательным людям стало ясно, что революции приходит конец. В то же самое время революция кончилась и для Фуше. Все выгоды от неё были им получены. Теперь надлежало твёрдо, навсегда закрепить их за собою – Фуше стал консерватором в самом точном смысле этого слова.
Он охотно принимал почести, которыми осыпали его сначала Наполеон, а затем Людовик XVIII. Но свой герцогский титул Фуше ценил не очень высоко: слишком много герцогов взошло на эшафот на его глазах и при его близком участии. Титул был пустой звук. Настоящей и несомненной реальностью были деньги. Фуше жадно собирал их где только мог: и со своих жертв, и со своего герцогства. Часть золотых и серебряных сосудов, в которых короли и богачи пили кровь, пот и слёзы народа, он откладывал себе на чёрный день. Впоследствии одни игорные дома ежедневно платили ему в виде взятки три тысячи франков. Настоящей любовью Фуше любил и своё полицейское дело. Здесь он чувствовал себя несравненным знатоком и мечтал о том, чтобы поднять технику розыска до высоты точных наук. И наконец, почти так же, как деньги и полицию, он любил свою чудовищно уродливую жену. Это была тихая, верная, подлинная привязанность до гроба, свойственная многим негодяям, историческим и не историческим. Горько оплакав умершую жену, он женился снова, уже стариком, без любви, на молодой девушке, принадлежавшей к одной из самых знатных фамилий Франции. Родня невесты старого Фуше погибла на эшафоте в пору террора, в организации которого он играл такую страшную роль. Свидетелем же на свадьбе министра полиции был король Людовик XVIII, родной брат казнённого тирана Капета. Фуше умер естественной смертью, оплаканный и с почестью похороненный. Перед кончиной он успел сжечь свои бумаги – летопись самых ужасных, самых грязных драм революции. В его характере не было ничего дьявольского, демонического, того, что мы обычно предполагаем в знаменитых шефах полиции. Он просто был негодяй, но негодяй в совершенно чистом, свободном от всяких примесей виде. Люди, подобные ему, редко добираются в революционное время до последних вершин власти. Но бельэтаж всех революций неизменно населён ими и от них революции получают свой гнусный и отвратительный облик.