Русская литература первой трети XX века - Николай Богомолов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Раз мне кажется, что это белое, то для меня несомненная истина — что это белое. А абсолютно никто не может сказать, что это такое. Каждый сообразуется со своею субъективностью, это — так, и должно быть так, так как это — так. А личности, у кого нет определенной личности, будут как Полоний в «Гамлете»[1072]. Один скажет: «Смотрите, как это облако похоже на слона». — «Совершенный слон». — «А по-моему — это жираффа». — «Вот-вот, вот я это и хотел сказать». — Только Полоний из угодливости притворялся ничтожеством, а те — ничтожество по самому своему ничтожеству и пустоте. Скажут им добрые люди: «Это черно». — «Как чернила»,— ответят они. Другие скажут: «Протрите глаза, смотрите, ведь это — бело!» — «Как снег»,— ответят они. Это с годами не проходит.
Я Юшу очень люблю и жалею, что мы не можем быть друзьями. Я односторонне субъективен; он всесторонне объективен. Авторитет человека — он сам, идеал — в нем, зависит от его субъективности и, следовательно, то, что я говорю, не мешает тому, что ты говоришь, что идеал — авторитет. Я только беру более общее понятие — субъективность.
Завидую тебе, что ты живешь среди музыки. Здесь не очень много ее, в определенный час я не могу, во всякий час я тоже не могу. Там духовно, тут матерьяльно. Юша болен; лихорадка; теперь легче; он очень мнителен: не понимаю. Пиши мне ответ. Согласен? с тем, что ты мне напишешь, и с тем, что я тебе написал. Поклон Петербургу. Прощай. Твой Друг
М. Кузмин.
Объясни про женщин и полтаву <так!>. Будь здоров и счастлив.
О Владиславе Ходасевиче
История одного замысла
Впервые — Русская речь. 1989. № 5.
Среди существеннейших задач текстологии — восстановление авторских замыслов, оставшихся по тем или иным причинам нереализованными, но уже сложившихся, но по каким-либо причинам брошенным in statu nascendi. Иногда именно они дают возможность понять важнейшие особенности художественного мира автора, столь глубинные, что доверить их печати оказывается почти невозможно, излишняя откровенность может показаться убивающей замысел. Но для историка литературы подобного рода замыслы оказываются иногда тем источником, который позволяет проникнуть в расположение творческого духа гораздо глубже, чем то было бы возможно сделать по уже завершенным произведениям. Попытку такого анализа мы предлагаем читателю на основании листа из рабочей тетради Вл. Ходасевича, ведшейся им в 1918—1919 гг.[1073], на котором написан развернутый (что не так уж и часто для поэта) план, имеющий, с нашей точки зрения, несомненный интерес.
С одной стороны, он может дать сведения о постоянных темах, волновавших Ходасевича и делавшихся центром его поэтического сознания, с другой — предстать в виде некоего узла, стягивающего воедино различные стихотворения и демонстрирующего их внутреннее единство.
В центре замысла — Венеция. Отзвуки пребывания в ней звучат в стихах и прозе Ходасевича неоднократно, но только план позволяет увидеть стройную картину, определенную как природой Венеции, так и искусством, с ее образами связанным.
Попробуем прочитать план и восстановить те ассоциации, которые возникали у Ходасевича в ходе работы. Это возможно, поскольку, как мы уже имели случай указывать выше, его работа над текстом шла преимущественно на бумаге, и большинство промежуточных стадий оказывалось зафиксированным, а не умирало, как то бывает у поэтов, сочиняющих в уме и записывающих лишь конечный (или, в лучшем для исследователя случае, промежуточный) результат.
Вероятнее всего, стихотворение должно было быть написано белым ямбом, в основе — пятистопным, с большим количеством переносов; однако по мере развертывания сюжета могут встречаться строки, написанные шестистопником, в том числе и бесцезурным, а также «оборванные» строки. На это указывают и фразы, хорошо укладывающиеся в ямбы («А за мной / Умрешь и ты. Не скромной смертью...» или «Разломится тысячелетний город» и др.), и аналогии с ближайшим контекстом.
Именно в 1918—1919 гг. Ходасевич пишет ряд стихотворений, вошедших в книгу «Путем зерна», часть которых перепечатает в 1927 году в виде цикла «Белые стихи»[1074] («Эпизод», «2-го ноября», «Полдень», «Встреча», «Обезьяна», «Дом»). К этим стихам примыкает черновой отрывок (вероятно, 1919 года) «Я помню в детстве душный летний вечер...»[1075], о Венеции повествует черновой набросок 1925 или 1926 года «Нет ничего прекрасней и привольней...»[1076], также написанный белым пятистопным ямбом.
Таким образом, как внешние ассоциации, так и некоторые элементы плана свидетельствуют об ориентации поэта на совершенно особую поэтическую форму, генетически явно связанную с «Вновь я посетил...» Пушкина и «Вольными мыслями» Блока, но в то же время усложняющую структуру стиха своих предшественников. В центре этого ряда стоят с чрезвычайной реалистичностью описанные случаи, происшедшие с «я» (в автокомментариях Ходасевич подчеркивает автобиографичность этого «я»: «...я ходил к Гершензону»: «Англичанка, впрочем, была в 1911, как и все прочее»; «Все так и было, в 1914, в Томилине» и пр.[1077]); однако всюду «эпизод» перерастает свои внешние границы, выводя мысль на гораздо более значительные обобщения, находящиеся за пределами индивидуального человеческого опыта[1078]. Как мы попытаемся показать в дальнейшем, такова же задуманная структура и предполагавшегося стихотворения.
План начинается строкой: «Огонь. Вода. Заря. Ветер. Зеленый лист». Кажется, только слово «заря» не вызывает здесь вполне определенных ассоциаций, связанных с поэзией
Ходасевича, да и вообще с венецианскими пейзажами русской поэзии, где развитие сюжета, как правило, происходит ночью, — от пушкинского наброска «Ночь тиха. В небесном поле...», завершенного Ходасевичем в 1924 году, до «Венеции» Мандельштама. Из круга знакомых нам стихотворений лишь в «Венеции» Пастернака — не лишено вероятия, известной Ходасевичу, — действие разворачивается на рассвете. Все же остальное комментируется без особых трудов. Вода — извечный атрибут Венеции, который далее превратится во всеохватывающую стихию, поглощающую город, выявляя тем самым свою мифологическую функцию; огонь вызывает в памяти конец еще одного венецианского стихотворения Ходасевича «Интриги бирж, потуги наций»:
И все исчезнет безвозвратноНе в очистительном огне,А просто в легкой и приятнойВенецианской болтовне.
Ветер, как можно предположить, будет «развернут» впоследствии в стихотворении «Полдень»:
Подхвачен ветром, побежал песок……….Вот шум, такой же вечный и прекрасный,Как шум дождя, прибоя или ветра.……….ВетерВсе шелестит песчаными волнами.
Последний приведенный нами стих непосредственно предшествует резкому перелому стихотворения, обозначенному строкой бесцезурного шестистопного ямба, после чего все происходящее «преображается каким-то чудом». И, наконец, «зеленый лист», вполне вероятно, связан с тем образом, который поэт разовьет в 1919 году в стихотворении «Листик», оставшемся в черновике:
Прохожий мальчик положилМне листик на окно.Как много прожилок и жил,Как сложно сплетено!
Как семя мучится в земле,Пока не даст росток,Как трудно движется в стеблеТягучий, клейкий сок.
Не так ли должен я поднятьВесь груз страстей, тревог,И слез, и счастья — чтоб узнатьПростое слово — Бог?
Следующая строка плана, как кажется, вообще не нуждается в каких бы то ни было комментариях: «(Города)[1079]. Полнота жизни. «Все есть». Города. Ухо ловит нужные шумы, глаз — нужные линии, краски». От этого общего положения — город как средоточие всей полноты бытия — совершается переход к конкретности Венеции и собственных переживаний, связанных с нею.
После отступа следует строка черновика: «Венеция. Моя тогдашняя. Мои муки, надежды, (песок)». Здесь возникает тема поездки в Италию в 1911 году, когда Ходасевич некоторое время был в Венеции даже гидом, сопровождая по городу русских туристов. Эта поездка для него самого была связана с окончанием долгого романа. Его героиня Е.В. Муратова так описывала последние встречи: «Затем встреча в Венеции на лестнице отеля Leone bianco. Я «танцовщица», Владислав лечится от туберкулеза в Нерви. Опять прогулки, кабачки, но уже итальянские, в тесных улочках Генуи. Бесконечные выдумки, развлечения, стихи, чудесное вечное море. Мы почти весь день около него. Я купаюсь, Владислав — нет. Я ем сырых креветок и всякую нечисть frutti di шаге. Владислав возмущается и не может понять, как можно по 2 часа сидеть в воде, заплывать в такую даль и есть такую гадость. Владя чувствует себя не плохо, весел, много шутит <...> много, много пишет стихов — «Звезда над пальмой». Наконец, я уезжаю. Раставанье»[1080].