Том 2. Кащеева цепь. Мирская чаша - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы гуляли по набережной вблизи Зимнего дворца. Мне так странно вдруг припомнились глухие места, леса, болота архангельские, ветлужские, новгородские, где встречались мне нищие мужики с несбыточной мечтой попасть к царю. И вот она сказка и чудо жизни: мужик стал миллионером, мужик попал в Петербург, стал другом министра-президента, дает совет митрополиту, а мечта поговорить с царем по душе остается такой же несбыточной, как в пустыне у простых мужиков.
– Что же вы хотели бы сказать царю? – спросил я купца.
– Я ему сказал бы такое… такое бы сказал я ему, что века бы прошли, а мое слово осталось.
– Ну откройте же, откройте: что вы хотели сказать, какое это слово, о чем?
– О хулиганах, – твердо сказал Самородок, – я бы сказал ему, что вся Россия хулиганами полна, и осталась только, может быть, небольшая часть людей с настоящею кровью, но только с этой частью теперь уж никто и разговаривать не может, – язык другой. Наш язык получился от фундамента: за три пуда пшеницы выучил меня дьячок аз-буки, Псалтырь, каноны, вот и вся наука, а какой фундамент! Куда бы я ни пошел, что бы ни стал делать – не пошатнусь: я на фундаменте. Делаю, а за спиной своей словно голос какой слышу во всяком деле: так и так, а это не так, не нужно. А ведь они-то все говорят с нами без фундамента. Чему они учат – язык другой. Так бы вот и я сказал царю о хулиганах: уничтожить все нужно, их науку, школы, открытки с голыми бабами и их самих.
– Казнить?
– Нет, зачем казнить… Нужно дать свободу всем натуральным отцам и матерям, чтобы они могли вопить ужасным воплем по своим детям, и тогда этим воплем наполнятся все четыре стороны России. Это первое. А потом я сказал бы, что есть, есть на Руси такой класс, с готовыми для царя объятиями и с великими слезами, и если докопаться до того живого больного места, то всю эту площадь слезами зальют.
Прослезился Самородок, взволнованный своей собственной речью. Вспомнил какой-то удивительной красоты полянку за лесным хребтом у себя на родине, где он всегда, проезжая, останавливает лошадь и размышляет о премудрости царя Соломона, и ясно видит там, что все эти березки, ели и сосны не что иное, как божий ковер, и что земное устроено по-небесному, а небесное по-земному: на небе царствует бог, на земле правит мудрый царь Соломон…
Волшебная полянка! Земная заповедь «плодитесь и множитесь», небесная «блажени нищие» – все там одно в другом. Есть время радости земной, и есть время иной радости, когда от земного нужно отвергнутые. Ручьем льются слезы у старинного человека, и кажется ему, – вот теперь навеки обрел слезный дар, и все теперь будет по-хорошему. Но только тронул лошадь, съехал с волшебной полянки, все пропало: земное живет по-земному, небесное по-небесному, связи нет никакой, сердце ожесточается, сохнут глаза.
Радостно вспоминая об этой чудесной светлой поляне за лесным хребтом, Самородок, умиленный, захотел непременно угостить меня чаем в трактире. А шли мы в это время по Дворцовой площади, где нет трактиров. И пришли на Морскую – все не было трактира. Как-то и в голову не приходило, что мы в Петербурге на главных улицах, что в этих местах немыслим купеческий трактир. В конце концов мы очутились в автоматическом ресторане и, опустив гривенники в автомат, добыли себе два стакана чаю.
– Приезжайте ко мне на Волгу гостить, – предложил мне Самородок, – вот где я вас настоящим чаем угощу.
– Непременно приеду, мне очень хочется посмотреть класс людей, о котором вы говорите. Вы дадите мне рекомендательные письма? Много ли их?
– Много-то много, и писем отчего не дать. Только ничего, пожалуй, не увидите, народ-то все… – Плюнул и махнул рукой: – Опачканный народ… Смотреть нечего: невидимый класс.
Астраль*
(Возле процесса «Охтенской богородицы»)От сумы и тюрьмы, говорят, никогда не отказывайся.
Забежал я в окружной суд на минутку посмотреть, что там творится вокруг «Охтенской богородицы», известной мне Дарьи Васильевны Смирновой. Знакомый адвокат, защитник Смирновой, подвернулся тут как-то под руку, выспросил меня, что я знаю о ней. Рассказал все начисто и не успел одуматься, не успел даже определенно выразить желание защищать «богородицу», как уже был внесен в список свидетелей. Потихоньку прокрадываюсь в зал суда, сообразив, что дело мое как свидетеля плохо: и не знаю ничего фактического, и ужасно расстраиваются мои личные дела от затяжного процесса; ищу адвоката, хочу решительно отказаться, а он даже и разговаривать со мной не хочет: нельзя свидетелю разговаривать с защитником. Минуту тому назад все было можно, теперь нельзя, все кончено, я свидетель, и судебный пристав, ужаснувшись моему появлению в зале, отдает меня в руки солдат. В свидетельской я отрезан от мира, я сижу здесь от десяти утра до десяти вечера, совершенно как в тюрьме, и вся разница, что выйти не сам просишься, а время от времени входит солдат и объявляет:
– Желающие, не более двух!
Чего, чего только не передумалось за эти двенадцать часов неожиданного, вынужденного сидения в свидетельской вместе со всеми действующими лицами в драме «Охтенской богородицы», кроме нее самой. Но я знал ее лично, живо представляю ее между другими: вся драма здесь у нас, в свидетельской.
С Дарьей Васильевной Смирновой встречался я несколько лет тому назад в то время, когда многие очень искали сближения с хлыстами. Я знал ученых людей, которым хотелось повертеться немного с хлыстами, и подыскивал почву, чтобы полюбоваться интересным зрелищем, как пляшут в религиозном экстазе барин и мужичок. Опыты мои были естественным продолжением поездки на Светлое озеро, где я встретился с совершенно новым для меня миром мистического сектантства. Я видел там, как наивная народная вера в бога – дедушку с седой бородой и в Христа – адвоката грешников перед строгим Судьей исчезала у простых людей и заменялась верой в божественность своего личного «я» и как это «я» совершенно так же, как у наших декадентов, не достигая высшего «я», равного «мы», где-то на пути своего развития застревало, и каждый такой «сознательный человек» делался маленьким богом, царем своего маленького царства. Меня поразило, что это высшее «я», найденное простым деревенским мужиком, каким-нибудь немолякой Дмитрием Ивановичем, становится совершенно пассивным к внешнему миру «кесареву»: для кесаря такой человек (хотя бы на словах) может повесить невинного человека, ничуть этим не задевая себя, он это сделает для кесаря, а не для себя. Получалось как бы два человека в одном: один механический кесарев и другой в футляре кесарева человека настоящий, божественного происхождения. Это было состояние, совершенно противоположное староверскому, где дух и плоть слиты в единую сущность. Старинное крепкое православие этих людей казалось мне в Ветлужских лесах берегом обетованной земли, от которого почему-то отчаливал богоискатель-немоляка. Куда он приплывет, этот маленький бог, где его маленькое «я» сольется с другим, третьим и станет большим, сильным, созидающим новую землю? С этим вопросом я приехал в Петербург и сошелся с так называемыми хлыстами. Теперь я думаю, что поиски мои на этом пути безнадежны: желанный берег обетованной земли всегда назади, как мечта о золотом веке, а берег будущего весь в островах, и уж тут, чтобы судить, какой остров лучше, нужна вера собственная и полная. Оказалось, например, что и хлыстовство не есть цельная религия, как представлялось мне раньше, община верующих, где эти разъединенные немоляческие «я» сливаются в общее: хлыстовство все в движении, все в искании, все в островах. Нет никакой определенности в очертании хлыстовского материка, и самое главное отличие хлыста от православного, на мой взгляд, состоит в том, что для православного Христос один раз воплотился, для хлыста этого Христа воплощенного не было; главное состоит в том, что в мироощущении православного Христос был и мир им спасен раз навсегда, для хлыста мир не спасен, а нужно сделать личное усилие для спасения от мира, который пребывает в состоянии неподвижности и косности. Совершенно другое понимание: для одних мир спасен, для других мир как сотворен, так и остался, у одних главное, что был Христос, у других главное, что будет Христос, когда я сделаю усилие уйти от мира. Православие – покой и смирение, хлыстовство – движение, внутреннее строительство и гордость. Хлыстовство невидимо стоит за спиной православия, это его страшный двойник, это подземная река, уводящая лоно спокойных вод православия в темное будущее.
Для человека, как я в свидетельской, внезапно лишенного книг и вдруг наделенного досугом, каждое лицо свидетеля становится книгой. Если бы на моем месте сидел судья и тоже без всяких фактов смотрел бы в лица свидетелей, его поразила бы чистота и одухотворенность лиц сторонников обвиняемой. Так странно, почему настоящие исследователи сект не обратят на это внимание как на исходный пункт исследования, а почти всегда начинают с какой-то ни на чем не основанной грязи половых отношений, с фантазий о свальном грехе. Сколько мне известно, единственно Розанов чистоту хлыстовства возводит в принцип. Не будь у хлыстов, – говорит Розанов, – учения (точнее, необузданного порыва) об абсолютном, обожествленном, незагрязняемом девстве – нет самой секты, не с чем полемизировать, нет хлыстов! На этом противоречии двух тезисов, исповедуемых согласно миссионерами: 1) у хлыстов есть свальный грех, 2) хлысты абсолютно девственны – лучше всего можно видеть, до чего младенчески полемика их, до чего не установлен самый «аз», как постижения ими наших сект, так и борьбе с ними… Из страшной затаенности радений и из всемирной связанности застенчивости и пола, стыдливости и чувственности возбуждения, вероятнее всего предположить, что на радениях происходят, начинаясь танцами, какие-нибудь обряды поклонения, почитания, умиления в отношении их «христов» – но как именно девственников, и «богородиц» – но как именно девственниц же.