Том 3. Звезда над Булонью - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Окно библиотеки открыто. Ветерок налетает, чуть веет светлым благоуханием. Там, внизу, эта самая Беттона, жители которой бежали тушить огонь. А св. Мария Ангельская – и совсем близко, у станции. Ныне здесь церковь, в ней капелла, называемая Порциункула, построенная св. Франциском; первая часовня францисканства, драгоценнейшая и древнейшая его реликвия. Сейчас св. Мария Ангельская не пылает. День мягкий, слегка облачный; бесконечная долина в синевато-опаловых, нежных горах. Над горами, вдалеке, лиловеет облако, и под ним беззвучной сеткой висит дождь, изливающийся за десятки верст. А правее солнце, выбившись из-за облака, золотисто выхватило возвышенность, где, короной, красуется далекая Перуджия, заволокнутая легкой дымкой, жемчужиною. «Однажды в зимнюю пору св. Франциск, идя с братом Львом из Перуджии к св. Марии Ангельской, и сильно страдая от жестокой стужи, окликнул брата Льва, шедшего немного впереди, и сказал так: – брат Лев, дай Бог, брат Лев, чтобы меньшие братья, в какой бы стране ни находились, подавали великий пример святости и доброе назидание; однако запиши и отметь хорошенько, что не в этом совершенная радость». Из дальнейшего видно, что совершенная радость состоит не в том, чтобы изгонять бесов, исцелять расслабленных, пророчествовать, узнавать все сокровища земные, говорить языком ангельским и обращать в веру Христову неверных. А вот если в бурю и непогоду, промоченные дождем, придут они к св. Марии Ангельской и рассерженный привратник выгонит их, приняв за бродяг и воришек, на холод, они же терпеливо перенесут оскорбления и ярость и смиренно будут думать, «что этот привратник на самом-то деле знает нас, а что Бог понуждает его говорить против нас, запиши, брат Лев, что тут и есть совершенная радость». И еще далее говорится, как они продолжают стучать, а рассерженный привратник выскочит, «и схватит нас за шлык, и швырнет нас на землю в снег, и обобьет об нас эту палку; если мы все это перенесем с терпением и радостью, помышляя о муках благословенного Христа, каковые мы и должны переносить ради Него; о, брат Лев, запиши, что в этом будет совершенная радость». Как просто, и по-человечески! Как трудно зимой голодным, холодным, оскорбляемым! Сколь это древняя, и вечная история. Здесь она лишь возведена на высоты христианского смирения.
Так читаешь, и мечтаешь в тихой читальне отеля «Джотто», выходящей на долину Тибра. Невидимо идет время, очень легко, светло, но это вообще свойство Ассизи – давать жизни какую-то музыкальную, мечтательную прозрачность. Поистине дух монастыря, самого возвышенного и чистого, сохранялся здесь. Кажется, тут трудно гневаться, ненавидеть, делать зло. Здесь нет богатого красками, яркого зрелища жизни. Тут если жить – то именно, как в монастыре: трудясь над ясною, далекой от земной сутолки работой, посещая службы, совершая прогулки по благословенным окрестностям. И тогда Ангел тишины окончательно сойдет в душу, даст ей нужное спокойствие и чистоту.
Среди вечерних прогулок Ассизи хорошо посещение крепостцы, разрушенной Rocca Maggiore, куда взбираешься по дикой круче, среди камней и чахлых кустиков. Rocca господствует над Ассизи. Отсюда еще шире вид, еще безмернее воздушный, тихий океан, еще ближе небо, столь близкое Святому; ближе орлы, парящие над горою Субазио, где у Франциска была пещера. Вид пустынной и голой горы Субазио говорит об отшельничестве, о каких-то отрешенных, отданных одному Богу часах Святого.
В развалинах крепости мы встретим – с зонтом, пюпитром, красками, кистями все того же художника «с ван-диковской бородкой», которого некогда видел Гоголь в Риме, и который ныне живет в отеле «Джотто». Он что-то нервно, «гениально» пишет. На него взглянешь, станет грустно. Сколько этих «художников» рассеяно по Италии, и где-где не видел вот таких же шляп, галстухов, измазанных курток! Бог искусства требует все новых, новых, никому не ведомых жертв, чтобы из тысяч их дать одного Джотто.
Другой путь из Ассизи вниз. Когда садится солнце, выходишь из ворот S. Pietro, и мимо виноградников, возделанных полей, спускаешься в долину. Справа монастырь св. Франциска. Отсюда видны огромные столбы со сводами, «субструкции», на которых покоится здание. Они напоминают несколько аркады римских акведуков. Бледно-лиловеют и розовеют в закате дальние горы. Долина начинает чуть туманиться. В монастыре и в S. Pietro мелодичный, славный перезвон, столь знакомый передвечерний Angelus.
Встречаешь по дороге крестьян, возвращающихся с работы. Они имеют утомленный вид, но с отпечатком того изящества и благородства, какой покоится на земледельце Италии. Почти все они кланяются. Я не вижу в этом отголоска рабства и боязни. Некого здесь бояться; и не пред скромным пилигримом, странником по святым местам унижаться гражданину Умбрии. Мне казалось, что просто это дружественное приветствие, символ того, что в стране Франциска люди друг другу братья.
Так идут дни в Ассизи – легко, бездумно, как светлые облака – и так же невозвратно уплывают. И в одно солнечное утро у отеля «Джотто» ветгурин, наши вещи погружены, и, пощелкивая бичом, итальянец везет нас вниз, по неровным плитам Ассизской мостовой, завинчивая слегка свой тормаз. Наш путь – мимо знакомой нам св. Марии Ангельской, чрез полотно железной дороги, по плодоносящей, фруктообильной долине к Перуджии. Ассизи остается сзади. Вот прилепилось оно к своей горе, как священное гнездо. Долго видны его кампаниллы, стены, огромные субструкции монастыря. Солнце сегодня яркое, и яркие, голубоватые тени облаков бегут по рядам яблонь, спелой пшенице и гирляндам виноградников, по белому шоссе. Ассизи окунается в светло-голубеющий туман.
Pero chi d'esso loco fa parole,Non dica Ascesi, che direbbe corto,Ma Oriente, se proprio dir vuole.[216]
Мало, для Данте, сказать: Ассизи. Говори – Восток, Восход, откуда солнце некое взошло над миром.
Невдалеке от Перуджии, куда легко катил нас наш возница, есть этрусский ипогей; мы заезжали туда. Это древние этрусские гробницы в холме, темные пещеры, которые проводник освещает факелом. Там белые, каменные саркофаги, на крышках которых, как обычно в этрусских погребениях, возлежат умершие. Они в спокойных, важных позах, полуоблокотясь; иногда это целые семейные группы. Как всегда смерть в античности – здесь она покойна, очень важна и строга. Она действует, она возвышенна. Но вспоминая недалекое Ассизи, понимаешь ясней разницу в смерти у язычников и христиан. Для этруска весь этот мир ушел уже, и нет надежды, остается каменное изваяние, слабая попытка задержать вечность, закрепить в ней мимолетный образ. Отсюда строгость и печаль. Для Франциска же смерть, сколь ни горька она (сам Святой умирал мучительно) – есть разрешение, лишь приобщение мирам светлейшим, высшим, самому Христу. И его радость солнцу, птицам и природе – радость откровениям Божественной высоты, некоего райского состояния, куда был он «восхищен» во время трапезы со св. Кларой. Жизнь его была непрестанное «восхищение», доколе Смерть не восхитила его к высшему истоку сущего – Божеству.
Хорошо жить в Ассизи. Смерть грозна, и страшна везде для человека, но в Ассизи принимает очертания особые – как бы легкой, радужной арки в Вечность.
Сельцо Притыкино, дек. 1918 г.
Приложение
Этторе Ло Гатто. Борис Зайцев*
В 1923 году я являлся секретарем Института Восточной Европы, созданного Отделом Печати Министерства Иностранных Дел. В этом качестве (а также как исследователь русской литературы и директор журнала «Russia») я пригласил в Рим группу русских интеллектуалов, покинувших родину и находившихся в Берлине в ожидании выбора постоянного места жительства в Западной Европе. Группа эта была разнородная: в нее входили три философа – Николай Бердяев, Семен Франк и Борис Вышеславцев; уже тогда очень известный биолог, бывший ректор Московского университета, Михаил Новиков; социолог Александр Чупров; журналист Михаил Осоргин; искусствовед Павел Муратов и, наконец, приобретший уже известность на родине писатель Борис Зайцев. К ним присоединился Евгений Шмурло, историк, живший уже около двадцати лет в Риме в качестве представителя русской Академии наук при Ватикане.
Целый интеллектуальный мир, в котором можно было столько узнать и о прошлом, и о настоящем России. И лекции оправдали ожидания, особенно, как мне кажется, прочитанные Зайцевым и Муратовым. Единственным, кто не читал лекции, был Осоргин, представлявший группу. Со всеми у меня сложились в те дни сердечные отношения, но особенно тесные – с Зайцевым, Муратовым и Осоргиным, с ними они продолжались и позже и со временем перешли в дружбу.
С группой философов, к сожалению, особой близости не возникло: все трое принадлежали к различным течениям одного и того же направления в русской мысли, – гносеологическому, эпическому, историософскому – которое связывалось с полубогословскими концепциями славянофилов и Владимира Соловьева; в интерпретации восточного христианского православия они чувствовали себя свободными от догматических пут, подвергая анализу и углубленно исследуя западных философов, акт познания они видели в самоуглублении, приближающемся к мистическому. Вышеславцев говорил о «русском национальном характере»; Франк анализировал фундаментальную идею русской философии; Бердяев развил «русскую религиозную идею», как он ее называл. Из этих троих единственным, кто получил позже всемирную известность и за пределами узкого круга философов, был именно Бердяев, с которым впоследствии я не раз встречался, не выходя, впрочем, за рамки воспоминаний о днях, проведенных в Риме.