Учебник рисования - Максим Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты хочешь сказать, что для Лаэрта написана пьеса «Гамлет», а для Гамлета — какая-то еще, другая пьеса?
— Та, другая пьеса, написана для всех.
— И даже для министра энергетики? Ему точно закон не писан.
— Писан. Просто он не читал.
— А как называется другая, большая пьеса?
— Разве ты сам не знаешь?
— Нет.
— Она называется «Отец и сын». Внутри нее играется «Гамлет». Единственный судья для сына — отец, и последний приговор отцу выносит сын. Эта цепь не может быть разомкнута — что они друг без друга?
— А чем эта главная пьеса кончается?
— Как чем?
И оба мальчика замолчали. Потом один сказал:
— Гамлет пугается в понятиях, отправной точкой для него является судьба отца.
— А потом?
— Потом он начинает другой счет.
— Откуда?
— От отца, откуда же еще. Другого счета не бывает.
— Ты меня совсем запугал.
— А все просто, надо только подумать.
И опять мальчики замолчали, и молча прошли еще круг под липами, мимо дома Лугового и Левкоева.
— Ты имеешь в виду небесного отца? — сказал другой мальчик.
— Наконец додумался.
— Страшная пьеса.
— Ты про какую?
— «Гамлет». Та, главная, утешительная.
— А мне кажется, это одна и та же пьеса.
— Пойми, пожалуйста, — сказал другой мальчик, — невыносимо знать, что из любой пьесы выходит один и тот же сюжет. Это совсем не утешает. Это оскорбительно для всех — для Гамлета, для тебя, для меня. И это должно быть оскорбительно для той, главной пьесы. Зачем отцу такой сын, который не живет самостоятельно?
— Но Гамлет живет самостоятельно. Он сам все придумал, его не об этом просили. Отцу его хватило бы, чтоб он свел счеты с Клавдием и сел на трон.
— А другому отцу — тому всегда мало. Ему, что ни дай, — все мало. Он всегда скажет: ты можешь больше.
— Ему всегда мало.
— Вот что ужасно — вырвешься из одного сюжета, думаешь: убежал! А ты не убежал и никогда не убежишь. Куда деться? Как побег из сибирского лагеря, — никто из мальчиков не был в тайге, но им казалось, что они знают, как бывает, — как побег из лагеря: перелез ограду, а там — тайга. Не убежишь, потому что некуда. Будь оно все проклято!
— Что — все? — спросил мальчик.
— Я скажу тебе, только ты не поймешь. Я русский, и жить мне в России. И я не связан, как ты, с этими Рихтерами, которые сегодня здесь, завтра — там. У меня нет другой родины, и не будет никогда. И жизни у меня другой нет, и никогда не будет. Я не могу примерять на себя, как ты, сначала одну жизнь, потом другую, — у меня нет лишних в запасе. Я хочу прожить свою жизнь, и, по-моему, это немало. И вот, когда жизнь в России повернулась — пусть на чуть-чуть, пусть немного, — когда я чуть свободнее вздохнул, когда появилась у меня надежда, что Россия заживет не коммунистической, не исторической, а просто своей жизнью, — так появился умник (и всегда найдется такой), который говорит: стой, не уйдешь. И показывает мне, что куда бы я ни выпрыгнул, — все равно окажусь в чужой истории. Полюблю я Соню Татарникову или не полюблю — все равно выйдет, что это не вполне моя жизнь, моей собственной жизни — у меня нет.
— Но собственной истории ни у кого нет, — сказал мальчик, — мы все в одной большой истории. И нет такого сюжета, через который не просматривался бы другой сюжет — главный сюжет. Спрятаться нельзя.
— Тени в пещере. Хорошо. Но тени — чего? Вот что мне не дает покоя. Что именно отбрасывает тень — вдруг это какая-нибудь мерзость? Что моя жизнь всего лишь тень, меня убеждают ежечасно, и уже убедили. Все гладко получается: каждая пьеса встроена в большую, в более важную пьесу, и нет у меня даже тени надежды на то, что я не буду чьей-то тенью. Пусть так. Но скажите — чьей именно? Как я могу верить, что тот главный демиург, тот, что над нами, тот, что так складно расписал роли, — как я могу быть уверенным, что он не подлец?
— Это, пожалуй, чересчур. Это самое сенсационное разоблачение твоей газеты. Разве нет того, что совершенно постоянно? Вот этот главный демиург — он постоянен.
— Помнишь Ваньку? — спросил журналист. Ванька был их соученик, мальчик из деревни. — Помнишь его? Он уехал из Москвы в деревню Грязь. На родину. Скверное такое место. Не прижился он в Москве, не захотел быть брокером. И работает в деревне Грязь на всяких сволочей, строит им дачи.
— Ты зачем это говоришь?
— Так просто вспомнил. Я бы хотел, чтобы нашего Ваньку кто-нибудь защитил. Пусть отец в пьесе будет бесконечно добр. Он должен прощать и любить, обнимать и согревать — а не сулить расплату. Пусть он согреет нашего Ваньку. Я не поверю в героя — будь он сын короля или Бога, — который, желая вправить сустав у времени, вывихнет его у меня. Это обманная пьеса. Знаешь, какая самая страшная фраза в пьесе?
— Какая?
— «Клинок отравлен тоже». Потому что все остальное уже давно отравлено.
— Клинок отравлен тоже, — повторил мальчик, и ему стало не по себе.
17
Картина должна быть не красивой, но прекрасной — и разница между красивым и прекрасным огромна. Собственно говоря, это вовсе не совпадающие понятия.
Ни Папы, ни Принцы, сказал однажды Леонардо, не заставят меня заниматься тем, что не прекрасно по-настоящему. Высказывание это туманно: непонятно, зачем сильным мира сего заставлять художника делать что-либо несообразное прекрасному. Однако именно этим они и занимаются, исходя из обычных социальных нужд: миру требуется не прекрасное, но красивое. Обычная жизнь искусства, то есть те отправления, которые наполняют мир украшениями и милыми деталями быта, совсем не связана с идеалом. Миллионы людей, играющих в обществе роль художников, принимаясь за работу, стараются сделать красивую вещь, то есть такую, которая воспринималась бы зрителями одобрительно, ласкала бы глаз. И они правы. Трудно требовать от художника, чтобы он, создавая произведение, руководствовался не понятием красивого, но понятием прекрасного — исходя из характера художественного процесса, это было бы невыполнимой задачей. Искусство (живопись в частности) воплощается в наборе приемов, которые применяет художник для создания красивых вещей, красивых в той же степени, в какой красивыми бывают одежда, драгоценности или еда. Ремесленные навыки, т. е. умение гармонично сочетать цвета, сбалансировать композицию, — сами по себе ничем не отличаются от таких же ремесленных навыков ювелира, портного и повара. Надо помнить о том, что средневековый живописец входил в ту же ремесленную гильдию, что и ювелиры. Эту роль, т. е. вспомогательную, отвел художнику и Платон. История (история искусств как ее часть) постоянно возвращает художника в ремесленное состояние, объясняя ему, что идеальными формами будет заниматься кто-то иной — демиург, начальник, — а практическое украшение общества, построенного по чужим чертежам, доверено художнику.
Известная фраза Сократа, обращенная к красавцу Критобулу: «А теперь скажи что-нибудь, чтобы я мог тебя увидеть» — как нельзя точнее объясняет разницу между красивым и прекрасным. Прекрасное то, что имеет надмирный смысл, то, что связано с миром идей. Именно к этому состоянию стремится живопись. Существует очень мало образцов живописи такого рода — это искусство насчитывает немного мастеров. Сделанная материальным образом, красивая в качестве предмета обихода, используемая в интерьерах в декоративных целях, великая живопись существует по собственному усмотрению — ежесекундно опровергая свое утилитарное бытие. В той мере, в какой живопись способна преодолеть свою материальную природу, она становится прекрасной. Энергия, излучаемая картиной, ничего общего с красотой (постулируемой обществом в качестве таковой) не имеет: это эманация духа, который прекрасен именно в качестве нематериальной субстанции, так как бывает прекрасна совесть, или честь, или добро, — а стало быть, декоративными качествами обладать не может. Разумеется, картина — и в этом ее особенность — призвана воплощать дух, то есть найти оболочку для нематериальных понятий чести, совести и добра. И то, насколько эта оболочка будет прозрачна для эманации духа — или самодостаточно непрозрачна (как в случае с Критобулом), и решит: прекрасна картина или красива. Только в том случае, если картина способна отдавать зрителю заряд, укрепляющий душу и разум, т. е. способна передать эманацию прекрасного — она может считаться великим произведением; в противном случае — эта вещь является скорее декорацией и украшением.
Исходя из сказанного, возникает любопытный вопрос: чем является гармония — что она представляет: красоту (утилитарное) или прекрасное (идеальное)? Или гармония есть рабочее понятие, такое, как вес и мера. Поскольку критерием работы живописца является чувство гармонии, было бы хорошо понять, что именно он использует для оценки своей деятельности.