Необыкновенное лето - Константин Федин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нехорошо, детка, звучит – Пара-букина! – увещевал актёр на амплуа стариков. – Вообрази, будут кричать с галёрки: бу-у-кину!
– Имя человека украшается делом, – возражала Аночка, скрывая доктринёрским тоном одной ей внятную обиду.
– Оно, конечно, украшается. Да, поди-ка укрась своё имя, ежели ты – Титькин. Надо поблагороднее: Пара… белла, пара… целла… Что-нибудь этакое. У нас такой был случай. Играет один любовник – дух захватывает! А в публике – гроб. Почему бы? Фамилия не понравилась. Веретёнкин! Едет в другой город. Играет – вроде тачку везёт, самому тошно. А публика ревёт. Почему бы? Фамилию переменил. Фамилия понравилась: Расковалов!
Мефодий, подслушавший разговор, счёл долгом успокоить огорчённую Аночку.
– Что ты обращаешь внимание! Разве это актёр? Заведующий столовой, а не актёр! Вечно что-нибудь делит с другими, как черт – яблоки.
– Не понимаю, Аночка! – что это Егор Павлович помешался на зубрёжке ролей? – говорила Агния Львовна. – А что же делать суфлёру? Не помню сейчас, но я читала в каком-то французском романе – даже, кажется, у Бальзака. Такая молодая звезда, артистка Флорина, и к ней набились в уборную поклонники, и она их гонит вон, перед самым выходом, когда уж в коридорах звонок. И говорит: «Уходите отсюда все, дайте мне прочитать свою роль и постараться её понять». Это после-то звонка, милочка! Постараться понять! Перед выходом! Вот – артистка! А ты зубришь, зубришь, который уж месяц! Играть-то ведь надо не точки и не запятые, а ещё кое-что. Вот есть ли у тебя это кое-что – посмотрим, душечка.
Все они, эти верные солдаты кулис, простоявшие целую жизнь в очередях ко вратам славы, щедро предлагали свой опыт бедной познаниями девушке, и если Аночка не потеряла голову от советов, то единственно потому, что выше всех ставила Егора Павловича и ему одному пробовала себя подчинить, если могла.
Он, может быть, и не в силах был словами ответить ей на её вопросы – что же такое в искусстве перевоплощение и как играть Луизу Миллер, если ты – Аночка Парабукина, но он был художником, и опыт заменял ему слова. Он предлагал Аночке найденные им решения, и время должно было показать – способна ли она эти решения понять и хочет ли их сделать своими.
Наконец, уже к исходу октября, спектакль был готов.
34
Спектакль был готов.
Его играли в полковых казармах, рядом с университетом. Большой зал, ещё ни разу не протопленный, из конца в конец заняли нового призыва мобилизованные, в шинелях, полушубках, иные – караульной роты – даже с винтовками в руках. Но собралось много и невоенной публики, не испугавшейся полгорода пройти пешком во тьме и холоде ради события, которому имя Цветухина придало заманчивость. И – само собой – лучшие ряды стульев попали во власть к родным и знакомым актёров-новичков.
Парабукин, никогда в прошлом не сидевший так близко к занавесу, держался с мучительной солидностью. Выпил он до прихода только чуть-чуть, для смелости, старательно это скрывал, но раньше всех в переполненном зале почувствовал скопление тепла и начал прессовать лоб сложенным в тетрадочку платком.
Дорогомилов всю осень прихварывал, однако не мог отказать мальчикам в своём присутствии. Они тянулись на стульях, то примериваясь – все ли будет видно через рампу, то вертя своими стрижеными головами. Глаза их заранее горели энтузиазмом и ярко отвечали лампочкам: клубу на этот вечер было дано электричество.
Лиза и Анатолий Михайлович устроились в боковом ряду так, чтобы наблюдать за Витей и не быть на виду у Веры Никандровны. Лизе хотелось быть незаметной, обстановка волновала её – непохожая на театр, но сразу всколыхнувшая о нем множество воспоминаний.
Вера Никандровна приберегла место для Кирилла, и он пришёл в самый последний момент, когда погас свет и разговоры зрителей быстро притихли.
В эту минуту Аночка ещё глядела со сцены в зал, капельку раздвинув занавес. Егор Павлович сказал ей, чтобы она выбрала в публике какое-нибудь лицо, которое ей понравится, и потом играла бы для этого лица:
– Я всегда для кого-нибудь играл и думал, что мой избранник будет меня судить, вынесет моей игре приговор.
Она перебрала десятки лиц, не решаясь, на ком остановиться. Это была щёлка в мир. Щёлка в будущее Аночки, которому сейчас она должна была выйти навстречу. У неё замирало сердце.
И вдруг она увидела пробирающегося между рядов Кирилла. В тот же миг зал исчез во мраке. Ей сделалось страшно до головокружения, у ней подогнулись коленки, и тут она услышала, как подошёл Фердинанд и выговорил над её ухом:
– Довольно, Луиза, начинаем.
Действие «Коварства и любви» с первого акта увлекает за собой весь зал тем более властно, чем непосредственнее зритель. На сцене сразу раскрывается всем понятное положение и возникает завязка, которая будит любопытство уже назревшим противоречием страстей.
Тем, что актёры облачатся в камзолы, наденут парики и туфли с золочёными пряжками, они не будут отчуждены от зрителя. Необычный облик героев лишь увеличивает занимательность происходящего на сцене. Смысл зрелища лежит за пределами масок.
Какому сердцу не доступны первый пыл юноши или боязнь девушки за своё неискушённое чувство, и невозможность это чувство сдержать, и желание дать ему волю? Кому не знаком рассерженный отец, обвиняющий мать в потворстве опасному влечению дочери? Кто в жизни не встречал маленьких или больших вельмож, ради корысти разрушающих чужое счастье?
За стенами полковых казарм, в городе и за его чертой, в бесконечной стране велась борьба с произволом за тех, кто веками страдал от него и теперь призывал к своему освобождению. Красноармейцы, заполнившие клуб, в крошечных происшествиях мещанской трагедии явственно слышали отзвук живых своих чувств. Там, на подмостках, господствовал произвол. Здесь, в зале, произвол вызывал возмущенье. В зале горела жажда справедливости. На подмостках справедливость преследовалась, и к ней рвалось через рампу неудержимое участие и сострадание зрителя.
Нет, Луиза не напрасно терзалась своими муками. Она была не одинока в своём презрении к насилию, в своей гордости перед лицом властелинов, не одинока даже в бессилии и слезах. Солдат революции, искавший правду жизни повсюду, становясь зрителем, требовал правды и от театра. Он находил частицу этой правды в беззащитной девушке, и чем возвышеннее казались ему страдания Луизы, тем искреннее готов он был протянуть ей руку защиты.
В зале все притаилось, точно в поле ночным безлунным часом. Удивление было самым сильным чувством из всех, которые владели зрителем, удивление – что подкрашенные фигурки в цветных камзолах, в треуголках и чепцах жили, как настоящие люди.
Потоки, реки, океаны слов, изливавшиеся со сцены, не похожие ни на одно из тех обыкновенных слов, которыми объясняется простой человек, в журчании своём магически несли доступную всем мысль.
Ни ходульность, ни кудрявость восклицаний Фердинанда не могли помешать доверию, возникшему в публике к Цветухину, когда он – порывистый, горячий и лёгкий – юношески щедро нагромождал перед Луизой свои клятвы в любви.
Каждый солдат, закутанный в суконную шинель, кашляя в рукав, чтобы не помешать соседу, сам боялся упустить хотя бы звук приподнятого маслянистого голоса Цветухина. Каждый переводил на свой язык колдовскую декламацию Фердинанда и, может быть, думал однажды сказать кому-нибудь, как Фердинанд: «Пусть даже встанут горами между нами препятствия – они послужат мне лестницей, и я устремлюсь по ним в объятия Луизы! Бури враждебной судьбы раздуют мои чувства: опасности лишь придадут больше прелести моей Луизе!» И каждый, может быть, думал однажды услышать от кого-нибудь в ответ, как от Луизы, страшно громкий шёпот ужаса и страсти: «Довольно! Умоляю тебя, молчи! Если бы ты знал!..»
Эта Луиза, с такой трудно запоминаемой фамилией, проставленной чернильной мазилкой на афише, – Парабукина, – влекла к себе девичьей искренностью, простотой, смятением неопытной души, которое должна была передать своей ролью. Наверное, так только казалось. Наверное, она трепетала, что не справится с задачей, столь дерзко на себя взятой. Но страх её перед зрителями необъяснимым образом поглощался другим страхом – страхом девушки-мещанки перед своей нечаянной и обречённой любовью.
Лиза следила за игрой Аночки с недоумением, завистью, почти не веря, что на сцене та самая девочка, которая неприметной травинкой росла где-то поодаль, когда Лиза уже наслаждалась театром, наедине с собой грезя о нем, как о высшем мыслимом на земле уделе. Да, да, травинка вытянулась и окрепла. Это – не девочка, это – женщина накануне предназначенного ей цветения. Откуда у Аночки эти скользящие жесты? Кто научил её так свободно носить старомодное длинное платье? Не мог же это сделать Цветухин! Она играет с Цветухиным. С самим Цветухиным! Аночка, которая в детстве с боязнью звала его «чёрным»! Как сыграла бы с Цветухиным Лиза? Актрисой она, наверно, была бы очень хороша – с достоинством её поступи, с очарованием лица. Но актрисой сделалась не совсем складная и – право же! – не очень красивая Аночка. А Лиза так, наверно, и умрёт обыкновенной женщиной провинции, в грустной незаметности. Не к лучшему ли это? Может быть, судьба спасла Лизу от унижения? В жизни она оставалась привлекательной, на сцене могла бы стать жалкой – как знать? Не лучше ли решила судьба, милостиво предоставив Лизе любить сцену тайно, как любят её множество женщин?