Том 5. Очерки, статьи, речи - Александр Блок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первые два действия — до отъезда Антонины в Париж — написаны с мастерством, наблюдательно, выпукло; вторые два — чуть похуже, немножко торопливо собраны все концы, которых оказалось много, потому что и разные второстепенные лица живы и принимают действительное участие в пьесе. Единственный, пожалуй, «положительный тип» проведен сквозь пьесу очень умеренно и ненавязчиво, так что о нем почти забываешь; это — брат Саладиной, молодой студент, который считает, что жизнь интересна только тогда, когда ее сам для себя строишь всю, до последней мелочи; поэтому он, к ужасу своей сестры, не берет у нее ни копейки до тех пор, пока не выходит в люди, не становится инженером.
Есть несколько сцен нудных, по-плохому театральных, но большинство — очень выразительных; немножко неприятны разговоры о «красивой жизни», представительница коей Ирина как-то раздвоена в глазах автора: с одной стороны, он находит в ней какие-то теплые бытовые черты, делающие ее интересной и понятной (например, в сценах ссор с Саладиной); с другой — в ней есть что-то отвлеченное, так сказать, мало телесное, что особенно поражает рядом с другими лицами, которых всегда и видно и слышно, и даже больше того: есть в пьесе какая-то сильная чувственность, не слишком приятная: как будто пахнет и меблированными комнатами, и старой мебелью, и телом, и кредитками. К этому, в сущности, и сводится главный недостаток пьесы; очень она terre а terre,[171] жаль, что талант, наблюдательность и уменье расточены на такой пустячный и немножко дурно пахнущий анекдот.
В виду всего сказанного пьесу нельзя не признать возможной, но следует признать не особенно желательной для постановки на сцене.
В.И. Пржевалинский. Уланы Кайзера (Эпизод войны)
Драма в пяти действиях и шести картинах 1–6/II 1917 г. Действующая армия
В сценах серых, а порой отвратительных, как сама жизнь, когда на нее смотрят обывательскими глазами, автор изображает все то, что, по всей вероятности, случалось и до сих пор может случиться с людьми, живущими в полосе военных действий.
У помещика на Волыни — усадьба, хозяйство, дочь-невеста. Дом — полная чаша. В июле 1914 года жених уходит на войну. Осенью 1915 года, во время отступления, в именье приходят немецкие уланы, жгут, грабят, помещика приговаривают к расстрелу, дочь его насилуют. Помещику с дочерью удается бежать, они сначала прячутся в лесной землянке, а в январе 1916 года — в доме у ксендза. Дочь забеременела и повесилась. Вот и все.
Немцы и поляки говорят на том же языке, что и русские, иногда только вставляя слова «националь напиток», «кавиар»[172] или «так, муй ойче».[173] Мужички, или русские пейзане, говорят: «Рассея-то… как раскачается да ухнет, так все немцы и с кайзером верх тормашки полетят».
Пьеса, стоящая совершенно вне литературы, неприемлема для постановки на сцене.
Н. Иртеньев. Хананеянка
Пьеса в одном действии (Из рассказа автора)
Молодой художник женился на великосветской барышне, тоже художнице. В то время как молодые, устав от двухнедельных визитов, сидят в своем «гнездышке» и говорят друг другу нежные пошлости, приходит приятель художника в затасканном пиджаке и грязной косоворотке — тоже художник; его монологи доказывают, что автор знаком по меньшей мере с переделками из Достоевского для нужд суворинского театра: «Знаю сам, что скотина; все нутро вопит: так, господи! скотина я беспросветная!»
Молодой муж в ужасе, как отнесется к его приятелю молодая великосветская жена. О, счастье! Художника приютила не только его чистая и прекрасная «Нотя», но и добрая молодая горничная, которая в восторге от своих господ. Спившийся приятель теперь поселится у них и будет писать картину, «такую прекрасную, — лучше всех!» Все растроганы. Занавес.
Драматический этюд, сочиненный с лучшими намерениями, носит на себе след такой любительщины, которая делает его неприемлемым для постановки на сцене.
Н. Федоров. Корни жизни
Комедия в четырех действиях
Известная оперная певица Вичини когда-то ушла от мужа, музыкального педагога, с бароном. Теперь у нее есть слава, почет, друзья и деньги; она выдает свою племянницу за князя Ахметова, племянника своего друга, генерала Струкова; она дает приданое своей горничной, которая изъездила с ней Европу и ввертывает в разговор испанские и итальянские слова; эта кокетливая горничная, по-видимому, возымела желание причалить к тихой пристани и выйти замуж за влюбленного в нее лакея певицы Вичини.
Таким образом, все окружающие певицу Вичини находят свои корни жизни, только ей самой не хватает их, и она тоскует о своей дочери Нине, которую она бросила в трехлетнем возрасте, уйдя к барону, и которой теперь девятнадцать лет.
Певице Вичини удается узнать о дочери случайным путем, через начинающего поэта, жениха Нины. Встреча с мужем не приводит ни к чему; отец запрещает дочери видеться с матерью; но Нина, в которой пробудилось к матери нежное чувство, бежит от отца к ней. Музыкальный педагог пребывает в грустях о дочери. Некий неунывающий извозопромышленник, его домохозяин, человек хороший (потому что уже двенадцать лет не набавляет ему платы за квартиру), и старая преданная прислуга подготовляют внутренний перелом в душе музыкального педагога. Дочь его Нина довершает остальное, заставляя отца помириться с матерью при помощи нескольких монологов о христианском всепрощении и незаметно введя в комнату, освещающуюся к тому времени вечерним солнцем, свою мать.
Нина находит корни жизни, сочетаясь браком с начинающим поэтом, а мать ее, оперная певица, — вновь сойдясь со своим мужем, музыкальным педагогом. Педагог, обнимая жену, восклицает, чтобы «распорядились насчет чайку», «самоварчик мигом вскипит», но быстро спохватывается, что у него есть одна бутылка шампанского, при помощи которой все эти счастливые обыватели и «склеивают» свои жизни под занавес.
Пьеса, исключительно банальная по содержанию, написана соответствующим языком, напоминающим добросовестный протокол, вследствие чего она представляется неприемлемой для постановки на сцене.
Отчеты, заявления и письма в редакцию. Ответы на анкеты
Новое общество художников
Петербург. Выставка картин в залах Академии наукСреди новых художников нет таких мощных, как Врубель. Здесь никто не испил чашу до дна, но чаша ходила в кругу. На наших глазах сгорели и сгорают передовые бойцы искусства. Тем строже мы судии преемников, которым не суждено отпылать на первом, и самом мучительном, костре. Мы и от них требуем сгораний тем ярче, чем задумчивей в нас память о ранних и дерзких и чем стремительней разносится площадной гам подделок.
Прежде бездарности просто не имели отношения к искусству. При трудолюбии они недурно «воспроизводили действительность». К этому можно было отнестись благодушно. Труднее стерпеть теперь, когда модничают, лезут из собственных рам, не обладая ничем, кроме посредственных зрительных органов, передающих самые неважные цвета и линии.
Рядом с этим особенно радует «Новое общество». Здесь вспоминается стих нашего поэта: «И тот, кто любит, любит в первый раз». Эти художники — любят. И за их любовь, еще святую, хочется простить им их недостатки, хочется видеть лишь то лучшее, что было в их замыслах и мечтах.
Мурашко написал большой триптих «В сумерках». Картина знакома ощутившим тайны большого города, блистательного беспутства. Искра надежды всегда теплится в самом сердце безнадежного ужаса. На главном полотне фигура рыжей парижанки в черном газе, с собачкой на розовых пальцах руки, с чувственным оскалом зубов; но на утомленных веках бродит пугливая заря. Другая — пришла в город из Пиренеи и, может быть, больше подруг заставила согнуться человека с усталой спиной, с белой рукой, одного из «безликих» вечернего ресторана. Полный тайного смысла портрет болезненной девочки в гробовом глазете — тоже работа Мурашко.
Несколько темпер Кандинского. «На берегу» — у бездонной воды: белое облако над горой, над омутом. «Поэты», «Всадники», — но один поэт, один всадник. В красном камзоле, на зеленой опушке, на облачном фоне — это поэт. Всадник проскачет — рядом промчится тень. Будут ли другие? В «Тишине сумерек» Фокина — вечернее небо, поросль, тихая вода, костер с прямой струйкой дыма, мальчик кричащий. Хорош портрет Н. Б. Поленовой — Кустодиева; возбуждают любопытство «Амазонки» Кардовского.
Но орнаменты Щусева для трапезной Киево-Печерской лавры — не смелы и не религиозны. Карикатуры Зальцмана мало смешны и несколько вымучены. Милы вышивки и некоторые акварели («В детской», «Старушка», «Цветы») Линдемана. Интересен «Оркестр» Билита. Из розовых мраморов Аронсона хороши «Sagesse»[174] и «Etude d'enfant».[175]