Мост короля Людовика Святого. Мартовские иды. День восьмой - Торнтон Уайлдер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Роджер, ничего не ответив, вызвал официанта и расплатился. Они сели в трамвай; до предместья к юго-востоку от города, куда они направлялись, путь был неблизкий. Трамвай был переполнен. Ехали семейства чехов, венгров и поляков навестить родственников в районе сталелитейных заводов. Ехали семейства итальянцев навестить родственников в огородном Кодингтонском районе. Ехали другие чикагские семейства провести последний воскресный день осени в дюнах Индианы. Роджер стоял на площадке, что-то теснило ему грудь. Мелькали мимо каменные громады — для многих там был родной дом; потом пошли небольшие деревянные строения — и в каждом был тоже для кого-то родной дом. Потом потянулись фермы — ряды яблонь в саду, детские качели — еще семья, еще чей-то родной дом. Они сошли с трамвая в итальянском поселке; от остановки с полмили надо было пройти пешком — до поворота между аптекой имени Гарибальди и спортивной площадкой имени Виктора Эммануила. Роджер вздохнул свободнее. Он смотрел по сторонам с легкой улыбкой на губах. Семья — это семья, какова бы она ни была. У него тоже это будет — семья, родной дом; и, черт побери, очень скоро.
На этот раз Джанни не обратил внимания на гостей. Он уже с грехом пополам научился ходить и теперь увлекся строительством. Как истинный Эшли он не желал, чтобы ему помогали. Мать и дядя сидели в увитой виноградом беседке и молча потягивали вино, обласканные теплом бабьего лета. Перед ними уходили вдаль бурые просторы. Урожай был уже убран. Земля перепахана. На рассвете чуть подморозило, и сейчас от разогретой солнцем почвы поднимался едва приметный пар — залог возрождения, такой же верный, как и в ранние апрельские дни. Джанни, устав, вскарабкался к матери на колени и уснул.
Роджер начал неспешно:
— Лили, главное, мы должны быть справедливы. Даже если мерить обыденными мерками, как мать семейства мама всегда была безупречна. У отца было очень мало денег. Но разве мы знали бедность? Всю жизнь, изо дня в день, она трудилась от зари до зари. Никогда не выходила из себя. Никогда не была пристрастна. Пусть даже она никого из своих приятельниц не любила, ни о ком из них она никогда не говорила дурно. Она читала нам самые прекрасные книги, знакомила нас с самой прекрасной музыкой. Но это лишь малая доля всего. Недавно мы с маэстро, как обычно, беседовали после обеда у него в кабинете. И вот что он мне, между прочим, сказал: «Я хотел бы знать больше о ваших с Лили родителях и о ваших более дальних предках. Я хотел бы знать больше о вашем детстве. Через мои руки прошло свыше сотни учеников и учениц, молодых американцев, обладавших отличными голосами. Пели они хорошо. Кое-кто теперь достиг славы. Но все они редко понимали то, о чем пели. И вот пришла ко мне ваша сестра. Я учил ее дыханию, постановке голоса и тому подобным вещам, но когда дело касалось стиля, вкуса, полноты чувств, тут бывало довольно одного слова, намека. Благородству исполнения она выучилась не от меня. Она умеет выразить горе, не впадая в сентиментальность. Умеет выразить гнев, не становясь крикливой». И дальше все в том же роде — да, вот еще что он сказал: «Она умеет быть кокетливой, не переходя в пошлость». Его удивляет, откуда у тебя это. Лили, нашей матери чуждо все мелкое. Вспомни, как она каждый день шла со мной вместе в суд. Как держала себя в то утро, когда полицейские ввалились к нам, требуя ответа, кто помог отцу бежать. Мама — настоящий человек. И ты у нее в большом долгу, неизмеримом, как Скалистые горы. В тебе много хорошего и от отца, но об этом в другой раз…
— Кости, брошенные из стаканчика, лежат так, как упали, — вот и любой из нас останется таким, каким рожден. Мы ничего не знаем о девических годах мамы. Может быть, отец вызволил ее из какой-то беды. Может быть, то, что ты называешь «обожанием», на самом деле безграничная благодарность.
— Mammi![82]
— Si, caro. Che vuoi?[83]
— Mammi, canta![84]
— Si, tesoro[85].
Лили тихо запела мелодию, под которую он родился на свет. Он уснул снова.
Роджер продолжал:
— В некотором смысле отец наш был как животное. Можешь ты это понять?
— Могу, конечно.
— Животные не знают о том, что их ожидает смерть. Тебе не пришлось каждый день видеть его в зале суда. Но ты навещала его в тюрьме. А сколько раз?
— Три раза.
— В том, как он держался, было не только мужество — ради мамы, ради всех нас. Он спокойно и просто относился к смерти — и к жизни, и к смерти.
— Я стараюсь вложить это в свое пение.
— Посмотри! Посмотри! Утки летят на юг!
— Как их много — сотни! — Пауза. — Тысячи!
— Я однажды слыхал речь доктора Гиллиза. Это было в гостинице «Иллинойс» в канун нового, 1899 года. Он говорил о том, что эволюция продолжается. Наступит время — не скоро, быть может, через миллионы лет, — когда человек станет совершенно иным. То, что свойственно людям сегодня, — страх, жестокость, инстинкт собственничества — есть лишь стадия, через которую проходит человечество на пути эволюции. Люди все это перерастут. Так он говорил.
— И ты думаешь, он прав?
Он смотрел в даль полей. Прекрасна земля. Он невнятно пробормотал что-то. Потом протянул руку и накрыл ею пыльную ножонку мальчугана.
— Я не расслышала, Роджер.
— Знаешь, пришлось бы прожить десять тысяч лет, чтобы заметить какую-то перемену. Надо ее чувствовать внутри себя — верить в нее.
Джанни проснулся и стал проситься к дяде. Роджер вскидывал его так высоко, что он касался зеленого свода беседки; раскачивал на весу меж своих расставленных ног; ухватив за ступни, опрокидывал вниз головой. Джанни визжал, обмирая от ужаса и восторга. Женщины так с детьми не играют. Присмирев, он опять устроился у матери на коленях. Спроси его сейчас кто-нибудь, любит ли он своего дядю Роши, он бы не знал, что сказать.
Роджер еще постоял, вглядываясь в даль полей.
— Помню, я где-то читал… Лет пятьдесят назад тысячи бенгальских крестьян обрабатывали хлопок и тем кое-как пробавлялись. Но вот правительство Великобритании запретило им заниматься ткачеством; теперь хлопок стали ввозить из Америки и ткать на манчестерских фабриках. Пришлось бенгальцам на четвереньках рыться в земле, выкапывая съедобные корешки. Голод, истощение, смерть. Но вот вспыхнула Гражданская война. Остался Манчестер без хлопка. Наступили в Манчестере черные дни — голод, истощение, смерть. Окончилась война, открылись вновь пути, но тут оказалось, что с развитием техники можно обходиться одним работником там, где раньше требовалось двадцать. И пришлось неграм на четвереньках рыться в земле, выкапывая съедобные корешки. Голод, истощение, смерть… Мир становится тесен. Людей слишком много. Никто не знает, как с этим сладить.
— Mammi, canta!
Лили подняла на брата жалобный взгляд.
— Тогда что же, Роджер? Мне, значит, нельзя иметь десятерых детей?
Он снова сел. Без улыбки посмотрел ей в глаза. Сказал невесело:
— Постараюсь, чтоб выжили все Эшли.
Спустив ребенка на землю. Лили встала перед Роджером на колени и протянула к нему сплетенные руки.
— Разберись в этом, Роджер, разберись. Подумай и найди для нас ответ. Умоляю тебя — ради отца, ради Джанни…
И тут произошло небывалое. У Роджера — Роджера Эшли! — брызнули слезы. Он вышел и зашагал взад и вперед по дороге.
— Mammi, canta!
Лили запела. Не раз потом она вкладывала в свое пение все перечувствованное в этот день. И на миланской сцене, и в Риме, и в Барселоне… и в Манчестере.
В беседку вернулся, улыбаясь, Роджер.
— Поеду на рождество в Коултаун, — сказал он.
Роджер выехал из Чикаго ровно в полдень двадцать третьего декабря. Никакого подъема он не испытывал, даже было подумал: «А не болен ли я?» За два с половиной года он ни разу не ездил в отпуск и вообще почти не отдыхал. Вещей у него было много — главным образом его и сестрины рождественские подарки родным. Он сразу закинул их все на багажную полку над своим местом в заднем конце вагона. Потом уселся поудобней и раскрыл книгу — без книги он не трогался никуда. На сей раз это была «Ломбард-стрит» Бейджхота. Читая, он подчеркивал отдельные фразы, размечал ход изложения, по два раза перечитывал каждый абзац. И незаметно уснул. Разбудили его несколько часов спустя шум и суматоха в вагоне. Поезд стоял в Форт-Барри, одни пассажиры выходили, другие садились. Вскоре поезд тронулся и, проехав четверть мили дальше на юг, остановился уже надолго — чтобы заправиться топливом. В этом самом месте два года и пять месяцев назад неизвестные помогли бежать отцу Роджера. Пассажиры высыпали из вагонов и прогуливались по гаревой дорожке между водокачкой и угольными складами. Среди них было много студентов, возвращавшихся домой на каникулы; кто-то уже затянул песню. Смеркалось. Редкие снежинки медленно проплывали в воздухе. Роджер повеселел. Он с интересом вглядывался в лица встречных. Его внимание привлекла высокая тоненькая девушка примерно его возраста; отделясь от своих спутниц, она быстрым шагом расхаживала взад и вперед одна. У нее были черные глаза, смуглые щеки. На ней была котиковая шапочка, воротник из того же меха доходил до ушей. Руки она держала в котиковой муфте. Своеобразная мягкая грация отличала ее движения. Роджер остановился, глядя на купу деревьев за выемкой — там, как рассказывали, отца дожидалась приготовленная освободителями лошадь. Потом он зашагал снова. Девушка в котиковой шапочке дважды попалась ему навстречу, на третий раз она загородила ему путь и сказала: