Радуга тяготения - Томас Пинчон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— По сути дела, я склоняюсь к подозрению, что происходят они откуда-то с южных склонов Джебел-Сархо, — грит Зойре, — заметь, какая Spiel[257], весьма glatt[258] и blumig[259], в их würzig[260] дерзости даже имеется намек на Fülle[261]…
— Нет-нет-нет, Fülle — это чересчур, «Изумруд Эль-Абида» месяц назад — вот где Fülle. Но эти явно более zart[262].
Говоря по правде, оба так обдолбаны, что сами не врубаются, о чем говорят, — да ну и ладно, поскольку тут со всей дури колотят в дверь, а за оной раздается целый хор «ахтунгов». Ленитроп кричит и несется к окну, бежит на крышу, по крыше и по оцинкованной трубе сползает в ближайший к улице двор. А к Зойре вламываются ярыги. Берлинские снегири при поддержке американской полиции в статусе консультантов.
— Вы мне предъявите бумаги! — вопит предводитель облавы.
Зойре улыбается и протягивает ему пачку «Зиг-Загов» — только что из Парижа.
Спустя двадцать минут Ленитроп минует кабаре где-то в американском секторе — снаружи и внутри прохлаждаются пустолицые «подснежники», где-то радио или фонограф наигрывает попурри из Ирвинга Берлина. Ленитроп паранойяльно крадется по улице, вот тебе и «Боже, храни Америку», вдоба-авок «Тут у нас армия, мистер Джоунз», такова у него на родине «Песня Хорста Весселя»; впрочем, это же Густав на Якобиштрассе болбочет (из него им Антона Веберна не сделать) моргающему американскому подполковнику:
— Парабола! Ловушка! Вы всегда были уязвимы пред бесхитростной германской симфонической дугой, от тоники к доминанте, и снова, едва взлетев, — к тонике. Величие! Gesellschaft![263]
— Тевтоники? — грит подполковник. — Доминанты? Друг, война-то кончилась. Это что еще за разговорчики?
Из топких полей Марка долетает холодная морось. Русская кавалерия пересекает Курфюрстендам, гонит стадо коров на бойню — те мычат, грязны, все ресницы в капельках дождя. В Советском секторе девчонки с ружьями поперек прыгучих, шерстью обтянутых сисек машут машинам ярко-оранжевыми флажками. Рычат бульдозеры, грузовики, напружинясь, валят шаткие стены, и детвора криками встречает всякий влажный «бух». Серебряные чайные сервизы звякают на разлапистых террасах, где каплет вода, официанты в обтягивающих черных пиджаках разворачиваются и склоняют головы набок. Мимо плюхает открытая виктория, два русских офицера, все в медалях, сидят с дамами в шелковых платьях и шляпках — поля хлопают, ленты по ветру. На реке зеленоглавые утки, мерцая, скользят меж ударных волн сотоварищей. Мятая труба Маргеритиного домишки клоками выплевывает дым. Внутри Ленитроп первым делом видит туфлю на высоком каблуке, летящую прямиком ему в голову. Он вовремя шарахается. Маргерита на коленях стоит на кровати, дышит часто, смотрит:
— Ты меня оставил.
— Дела были. — Он перебирает закрытые банки на полке над очагом, отыскивает сухие цветки клевера — чай заварить.
— Но ты оставил меня одну. — Волосы ее серо-черной тучей клубятся вокруг лица. Жертва внутренних ветров, какие ему и не снились.
— Ненадолго же. Чай будешь? — Выходит наружу с пустой банкой.
— Как это — ненадолго? Господи боже, ты что, не бывал один?
— Ну еще б не бывал. — Зачерпывая воду из дождевой бочки у двери. Маргерита лежит, трясется, лицо беспомощно кривится.
Ленитроп ставит банку на огонь.
— Ты довольно крепко спала. Тут разве не безопасно? Ты об этом?
— Безопасно. — Ужасный смех. Зря она так. Вода уже поскрипывает. — Ты вообще имеешь представление, что они со мной делали? Что они наваливали мне на грудь? Как они меня обзывали?
— Кто, Грета?
— Я проснулась, когда ты ушел. Позвала, а ты не вернулся. Они убедились, что тебя нет, и вошли…
— Так не спала бы.
— Я не спала! — Включилось солнце, ворвалось. Она отворачивает лицо от резкого света.
Пока Ленитроп заваривает чай, она сидит на постели, ругает его по-немецки и по-итальянски — голос как будто вот-вот рассыплется. Он протягивает чашку. Грета выбивает чашку у него из руки.
— Слушай, успокойся, ладно? — Он садится рядом и дует на чай. Отвергнутая чашка так и валяется на боку. Темное пятно испаряется в половицы. Вдали вздымается и развеивается клевер: призрак… Немного погодя она берет Ленитропа за руку.
— Прости, что оставил тебя одну.
А она давай плакать.
И плачет весь день. Ленитроп закемаривает, то и дело уплывает под ее всхлипы, под касание, они все время друг друга касаются, где-то ее тело, где-то его… В этом сне о тех временах его разыскал отец. На закате Ленитроп бродил по берегу Мангахэннока, возле гниющей старой бумажной фабрики, заброшенной еще с девяностых. На горящем и меркнущем оранже силуэтом взлетает цапля. «Сын, — рушится башня слов, лавина слов, что играют в чехарду, — три месяца назад умер президент». Ленитроп стоит и ругается. «Почему ты мне не сказал? Папа, я любил его. А тебе лишь бы продать меня „ИГ“. Ты меня продал». Стариковские глаза наливаются слезами. «Ох сынок…» — пытаясь взять его за руку. Но небо сумрачно, цапля улетела, пустой фабричный остов и темное половодье говорят пора уходить… а потом и отец исчезает, не успел попрощаться, но еще долго после пробуждения остаются лицо, лицо Бродерика, продавшего Энию, и грусть, которую принес в эту грезу Ленитроп, крикун дурной. Над ним склоняется Маргерита, кончиками ногтей смахивает ему слезы со щек. Ногти очень острые и часто замирают, подобравшись к глазам.
— Я боюсь, — шепчет она. — Всего. Своего лица в зеркале — в детстве мне велели не смотреть в зеркало слишком часто, а то увижу Дьявола за стеклом… и… — обернувшись на бело-цветочное зеркало, — надо его накрыть, прошу тебя, можно ведь его накрыть… там они и… особенно ночью…
— Не надо так. — Он придвигается, чтобы прижаться к ней как можно теснее. Обнимает ее. Тремор силен — может, неугомонен: вскоре уже и Ленитроп трясется — в фазе. — Прошу тебя, успокойся. — То, что владеет ею, жаждет касаний — ненасытно пьет касания.
Такая глубина пугает Ленитропа. Он чувствует, что отвечает за Гретину безопасность, а нередко — что он в ловушке. Поначалу они проводят вместе целые дни, затем ему надо идти толкать пахтач или на фуражировку. Он мало спит. Замечает, что рефлекторно врет: «Все хорошо», «Не о чем беспокоиться». Иногда исхитряется побыть один у реки, ловит рыбу на бечеву и Гретину шпильку. Рыбка в день, если повезет — две. Бестолковые рыбки — только от безнадеги позаришься на то, что плавает нынче в берлинских водах. Когда Грета плачет во сне так подолгу, что слушать нет сил, приходится ее будить. Они пытаются поговорить, потрахаться, хотя он все реже в настроении, и от этого ее окончательно развозит, ей кажется, он ее отталкивает, — что он, собственно, и делает. Порка вроде бы ее утешает, а он свободен. Иногда он так устает, что и на это нет сил. Она все время нарывается.
Как-то вечером он ставит перед ней вареную рыбу, нездорово-желтушного гольца с повреждением мозга. Грета не может такое есть, ее стошнит.
— Тебе нужно поесть.
Она вертит головой — влево, потом вправо.
— Батюшки, какая тоска, слушай пизда, ты тут не одна страдала — ты вообще снаружи бывала в последнее время?
— Ну конечно. Все забываю, как ты страдал.
— Блядь, вы, немцы, чокнутые, вы все думаете, что целый мир против вас.
— Какая я тебе немка? — только что вспомнив. — Я ломбардка.
— Да почти один черт, дорогуша.
Зашипев, раздув ноздри, она отбрасывает столик — приборы, тарелки, рыба летит и говорит «плюп» об стену, откуда принимается капать на половицы, — этой придурочной даже в смерти не повезло. Они сидят на жестких стульях, между ними — полтора метра опасной пустоты. Теплое, романтичное лето 45-го; ну и пусть капитуляция, все равно торжествует культура смерти: «преступление по страсти», как выражалась Бабуля, в отсутствие особых страстей по каким бы то ни было поводам ныне стало предпочтительным методом разрешения межличностных разногласий.
— Прибери.
Она бледным обкусанным ногтем щелкает по зубу и смеется — ах, этот восхитительный смех Эрдман. Ленитроп, трясясь, уже готов сказать: «Ты не представляешь, как рискуешь…» Но ненароком, случайно замечает, какое у нее лицо. Ну еще б не представляла.
— Ладно, ладно. — Он расшвыривает ее белье по комнате, пока не обнаруживает черный пояс. От металлических подвязочных прищепок поверх бледнеющих прошлых синяков на ягодицах и бедрах выступают темные и маленькие изогнутые рубцы. Приходится пустить кровь — иначе рыба так и будет валяться. Закончив, Маргерита встает на колени и целует его сапоги. Не вполне тот сценарий, которого хотела, но почти один черт, дорогуша.