Сердце не камень - Франсуа Каванна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слишком поздно для душа. Только умойся под краном. Поторопись.
Даже под краном не буду умываться, нет! Я одеваюсь без умывания, прямо на пижаму. Я дуюсь. Она предлагает подвезти. Я говорю "нет!". Мы спускаемся вместе. Внизу я спрашиваю:
— Малышка уже ушла?
— Давно уже.
— Ты должна была меня разбудить. Я бы хоть поцеловал ее.
— Только не говори мне, что этого тебе так не хватает!
— Превосходно! Я все-таки не совсем чудовище, к твоему сведению.
— Чудовище, нет. Скажем так, ты к ней безразличен. Тебе все реже и реже хочется ее видеть…
— Чтобы она не путалась у меня под ногами, совершенно согласен. Но это не мешает испытывать чувства.
Она встряхивает головой, хочет ответить, пожимает плечами, улыбается:
— Пока, до того дня, когда тебе опять придется туго. Только постарайся попасть так же удачно, как вчера.
— Да. Мне повезло. Мне всегда везет. Привет!
— Привет!
Она не сказала "бай!". Агата знает, что надо сказать и чего не надо говорить и кому.
Когда я выхожу из лифта, где-то надрываясь, лает собака. Я вставляю ключ в замок, лай превращается в истерику. Наконец до меня доходит: ее пес, черт побери! Значит, она все еще здесь. И кошки. Я толкаю дверь. Она там, вцепилась в ошейник Саша, который давится от ярости и хочет наброситься на меня.
Она потрудилась. Сделала то, что я, честно говоря, считал невозможным, то, что обещал себе сделать однажды, сам не очень-то в это веря. Она прибрала горы книг, составила их в ровные стопки, освободила проходы, перекрестки и даже площади! Диван-кровать установлен в положение "диван", этого не случалось с тех пор, как… черт побери, с тех пор как здесь нет Агаты, чтобы это делать. Она извиняется:
— Ты не сердишься? Я поняла, что в твоем кажущемся беспорядке есть намек на классификацию. Эти кучи книг не были собраны как попало. Ну, я и попыталась продолжать в этом духе. Старалась сделать так, как ты сам сделал бы. Конечно, если я правильно тебя поняла. Я все это сжала, сделала повыше, чтобы выиграть место, видишь?
Вижу. Я мычу:
— Угумм…
Она идет впереди меня в маленькую спальню. Раньше в нее нельзя было даже войти. А теперь можно. Ей удалось устроить свободный уголок примерно два метра на два. Там она развернула свой тонкий туристический матрасик. Ее кошки лежат на нем, уставив на меня изумрудные глаза… "Изумрудные глаза"! Приехали! Я начинаю думать выражениями из дешевых романов! А ведь кошачьи глаза намного красивее изумрудов. Их нельзя сравнить ни с чем. Именно они должны были бы быть универсальным эталоном сравнения… Утонуть в кошачьих глазах… Ах, если бы у женщин были кошачьи глаза! Хотя тонуть в женских глазах тоже неплохо.
Еще три кошки блуждают по квартире, рассеянно разведывая все ходы и выходы. Я раздражен. Не люблю, когда трогают мои вещи, не люблю, когда мне кажется, что меня учат. Это все выливается в дурацкий вопрос:
— Если я правильно понял, ты устраиваешься надолго?
Она получила злонамеренный удар прямо в лицо. Ее глаза еще не хотят верить нанесенному оскорблению, но она опускает плечи.
— Ты сказал мне, что я могу оставаться до тех пор, пока не найду жилья. Знаешь, я искала. У меня уже есть кое-что на примете, но это только через неделю. Если хочешь, я уйду сейчас же.
Я уже успокоился. Теперь мне стыдно. Я изображаю ворчуна с золотым сердцем:
— Не дури! Оставайся сколько захочешь, ты меня не стесняешь. Ты даже полезна.
Раскинув руки, я как бы заключаю в объятья обновленное жилище.
— Представляешь, а если бы мне пришлось платить уборщице!
К ней вернулась ее улыбка Джельсомины. Она говорит:
— Надеюсь, ты меня простишь, мне надо работать. Я ходила в редакцию, у меня целая куча пузырей для заполнения.
Она откопала неизвестно под какой кучей кусок доски изпрессованных опилок и козлы, я даже не знал, что обладаю всем этим; онавыгрузила все свои рабочие приспособления и занялась заполнением пузырей.
Начинает она с нанесения твердым карандашом едва заметных легких прямых линий, затем смело атакует лист, твердой рукой вырисовывая буквы почти со скоростью беглого письма. Под седойшевелюрой очки в черной тяжелой оправе оседлали маленький круглый нос с нашлепкой на конце. В углу рта виднеется кончик розового языка. Она старается, вот это точное слово. Старается. Прилежная маленькая ученица, которая со всей серьезностью трудится над своим заданием по чистописанию. Она совершенно забывает обо мне.
Ну вот, у меня больше нет никаких предлогов, чтобы увильнуть от работы. Работать я люблю. Самая большая проблема — начать. Мне ужасно трудно сконцентрироваться, решиться нарушить девственную белизну первого листа, того, что находится сверху, самого вредного. Я упираюсь, как осел перед препятствием, отвлекаюсь, теряюсь в мечтаниях, рискую начать, сам не веря в это, первую фразу, зачеркиваю написанное, сержусь на самого себя, я очень несчастен. Возможно, все те, кто занимается ремеслом писателя, должны пройти через это. Но это не помогает и не утешает.
Раз начав — если мне это удается! — я забываю обо всем. Мира больше не существует, даже моего тела больше нет. Круг света от лампы на бумаге, вся вселенная тут сконцентрировалась. Вокруг ничего не существует: ни времени, ни пространства, ни голода, ни жажды, ни желания справить малую нужду, почесаться или размять ноги. Я даже больше не дышу, разве что едва-едва. Только один мозг живет, но на всю мощь, найдя свое продолжение в руке, которая в свою очередь продолжается быстрым пером. Я весь превратился в мозг, ничего другого, кроме мозга, сверхвозбужденного, торжествующего, следующего идее, оттачивающего фразу, которая лучше всего ее передаст, живущего жизнью персонажей, которых он создает и заставляет действовать в соответствии со своей фантазией… Что на свете может быть более вдохновляющим, более чарующим? Более изнуряющим… Когда наконец я прихожу в себя, иногда по прошествии часов и часов, а иногда дней, я оказываюсь одуревшим, опустошенным, с воспаленным лицом, все мышцы болят, словно я только что пробежал марафонскую дистанцию. Утомленный, шатающийся, торжествующий. И голодный. И с готовым лопнуть мочевым пузырем. Даже если потом, впоследствии, а это случается частенько, моя работа мне кажется чушью и я выбрасываю все в мусорную корзину, — в тот момент завершения меня обуревает мощное чувство победы. Я победитель, черт побери! Смотрю на пачку исписанной бумаги и не могу опомниться, мне хочется поставить на нее ногу, подобно тому как на старых фотографиях усатый путешественник в колониальном шлеме попирает сапогом голову только что убитого им тигра, бедный зверь, мерзкий убийца.
Былопредначертано, что сегодня мне не суждено преодолеть проклятый этап начала. Это потому, что кроме всего прочего мне необходима полная тишина для преодоления гибельного порога, за пределами которого я отключаюсь от зловония реальности, для того чтобы погрузиться в интимную феерию творчества. Немного напоминает погружение в сон до самого дна, только, вместо того чтобы переключиться на режим торможения, машина фантазии принимается функционировать мощно и целенаправленно. Но, проклятие! — с другой стороны тонкой перегородки доносятся шумы, довольно глухие по правде сказать, но вполне достаточные для того, чтобы я опустил руки и потерял счастливую дорогу к золотым дверям вдохновения.
Подразумевается, что рисовальщица подписей трудится в келейной тишине. Не раздается даже скрипа пера: ее усовершенствованные орудия труда скользят, оставляя после себя тонкую чернильную линию, кажется, они даже не касаются бумаги. Да, но ведь есть кошки. "Могучие и нежные кошки…"
Кошка в одиночестве не производит шума, осмелюсь предположить. Но не банда кошек. Не эта банда, во всяком случае. Особенно две из них, я уже узнаю их по голосам. Они изрыгают убийственные проклятия, гоняются друг за другом, вцепляются друг в друга, роняют в своей бешеной гонке грохочущие предметы, урчат, конечно не так уж и громко, но мои джунгли невелики, эти глухие урчания их переполняют. Хуже всего то, что она пытается успокоить хулиганов. Негромко, "чтобы не мешать":
— Ну же, Эрнест, не будь таким! Я запрещаю тебе! Оставь в покое Генри, будь добр! Оставь, кому говорят!
Я считаю до двенадцати, медленно, пока не схлынет жажда убийства, затем, старательно притворяясь спокойным и с гримасой на устах, которой надеюсь заменить улыбку, предлагаю ей, очень любезный джентльмен, разлучить разбойников. Если я возьму одного из них к себе, не правда ли? — и бой кончается, затем что нет бойцов[2]. Она не улыбается. Видимо, в тот год в программе не было Корнеля. Она недоверчиво оценивает мое предложение. Наконец соглашается:
— Ладно. Я отдаю вам Генри. Он очень тихий, очень ласковый. Не знаю даже, почему этот разбойник Эрнест вечно к нему липнет. Он сделал из него козла отпущения. Бедняжка Генри! Иди, мой дорогой, тебе там будет хорошо.