Пугало. - Глеб Горбовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У крыльца Лебедев старательно топал ногами, околачивал пыль с сапог о белый плоский камень — кусок мрамора могильного, вкопанный еще мужем Олимпиады Ивановны для красы и для «тротуара».
Курочкину настораживала медлительность участкового. С месяц назад он уже появлялся. Налетел тогда вихрем. У ее избы, под липой, развернулся, посмотрел на сунувшуюся в окно Олимпиаду, помахал ей рукой и умчался к рябине полковника Смурыгина. Скорей всего — убедиться приезжал: жива ли старушка? А сегодня степенно так подступает, будто свататься надумал. А хитрить-то и не умеет. Все планы — снаружи, на лбу написаны. «Ну, что ж, заходи, миленький, покалякаем. Чего хошь бери, а Васеньку тебэ не отдам».
В избе участковый вначале смущенно улыбался, затем сурово нахохлился. Фуражку с головы снял поздновато, лишь когда прошел под самые образа. За столом на лавке сидел вежливо, хотя и не без напряжения, которое неумело гасил. Глаза его украдкой обшаривали помещение, замирая на печном «утесе» с явным намерением просверлить кирпичную кладку, узнать: нет ли кого на лежанке?
— Вот какое дело, бабушка Липа… — и замолчал. Надолго.
— Какое, сынок? — охлопала себя руками Олимпиада Ивановна, будто ища что-то, подбила волосы под косынку, подзатянула ее концы, и, как бы отыскав потерянное, остановила руку на груди, возле сердца.
— Сигнал поступил. Насчет посторонних людей. Будто у вас, бабушка Липа, посторонние люди тайком проживают. С недавнего времени. Видели…
— Да кто ж это видел?
— Видели. В оптический прибор. С десятикратным приближением.
— Племянника?! Васеньку, что ли?!
— Вам виднее, бабушка Липа, кого именно видели. Только мне — указание от начальства: подозрительных людей на заметку брать. В леспромхозе магазин обчистили…
— Вот ироды. И кто ж это догадался?
— Воры обчистили. А мне указание… Тунеядцы разные из больших городов бегут. Выводят их там, как клопов. Вот они и кинулись врассыпную.
Олимпиада Ивановна, отвернувшись от лейтенанта, демонстративно перекрестилась на иконы.
— Да не стал бы я тревожить, бабушка Липа, если бы не сигнал. На сигнал реагировать необходимо.
— Регируй, сынок, на здоровье, только вот тебе мой сказ: ко мне племянник приехал. Чужова бы я не пустила.
— Да и мне кажется…
— Что я, свово от чужова не отличу? Племянника от преступника подозрительнова? Смурыгин-полковник в свою биноклю эвон с какова далека пялится, а я — сама здеся. Не ошибусь. Кому видней? Так что и не сумлевайся, сынок.
Лейтенант со вздохом и явным облегчением перестал вдруг сдерживать служебную серьезность, лицо его потекло, умылось улыбкой.
— Вот и мне сдается… Чего бы это вам, бабушка Липа, нехорошего человека хлебом-солью встречать?
— Племянницы моей двоюродной Стеши — сынок. У ково Смурыгин-полковник дом сторговал, Ефимовы звать. Лет семь как съехали в город. До тебя, подит-ко, ещё, сынок.
— А племянника вашего как зовут, бабушка Липа?
— А Васенькой и зовут. Фамилия Парамонов.
— А документы у него имеются?
— А то как же! Буду я у свово племянника документы проверять, — спохватилась Олимпиада Ивановна.
Лебедев, смущаясь, достал записную книжицу, занес в нее данные о племяннике Курочкиной. Поразмышлял маленько.
— А чего ж это у Ефимовых… сын — Парамонов?
— А бог его знает, — заметно растерялась и тут же нашлась Олимпиада. — Должно, в городе сменил фамилью. Псенданим. Художник он. Рисует — не приведи господь! Так рисует, так рисует… Глякось, — принесла из-за печки фанерку, на которой углем Парамоша от нечего делать, валяясь на лежанке, набросал старушечье, в рельефных морщинах, лицо. — Как две капли! Ну, чисто Репин.
— Да-а… Один такой Репин в Ленинграде, в газетах пишут, взял да и картину испортил в Эрмитаже. Знаменитого на весь мир художника Рембрандта произведение порезал. От злости. А может, прославиться захотелось. Из этих, из бомжей тоже, из тунеядцев. До свиданья, бабушка Липа. Привет вашему племяннику. Рад буду с ним познакомиться поближе.
Когда стрекот лейтенантовой тарахтелки постепенно истаял в лесной глуши, Олимпиада Ивановна, очнувшись от вранья, как от жаркой болезни, долго молилась, а правильнее сказать — оправдывалась перед сзоей «Богородицей», шепча не молитвы, а приводя, так сказать, доводы.
«Ой, грех, нехорошо, понимаю! Только чует мое сердце — не вор он, Васенька, и никакой не убивец, а слабый, запущенный человек, от стаи отбившийся.
Заклюют его, как белую ворону, теперь свои же собутыльники. А здесь, у меня, глядишь и просветлеет. Старательный, за водой вчера самостоятельно сходил, тележку старенькую на колеса решил поставить, в железном хламе копошился возле сарая. Опять же — рисовать обещался. Крысу кочергой убил. В доме живьем запахло. Разве плохо? А раз такое хорошее дело намечается — бог ему в помощь! Благодарю тебя, заступница наша, за то, что надоумила. Само-то собой чего разве бывает? Значит, так надо, чтобы Васенька возле моих последних денечков пожил».
И, успокоив сердце предчувствием истины в доводах своих, укрепилась в намерениях.
А с Парамошей, почуявшим з пении мотоциклетного двигателя властные милицейские нотки, произошло следующее: он углубился в лес. Прочь от разгоряченной казенной техники, от ее стремительных и нередко бессердечных возможностей. Ползком и на карачках, короткими перебежками. Далее — в окружении деревьев, хотя и в полный рост, но по-прежнему настороженно. Аки зверь гонимый.
Успокоился Парамоша под сводами леса на поросшей кустарником запущенной просеке, по дну которой петляла мягкая, неотчетливая тропа, проторенная грибниками-ягодниками. Нет, что ни говорите, а имелось в Парамошиных мозгах, отдохнувших от алкогольного гнета, нечто художническое: на одном из поворотов тропы разглядел он необычное дерево, умирающее или уже мертвое. Огромную шатровую ель. Лысую, потерявшую почти все иголки, с не защищенным от постороннего взгляда стволом. Он-то, ствол этот распахнутый, будто плоть, лишенная одежды, и завладел Парамошиным взглядом.
Ствол этот снизу доверху, от торчащих из продырявленного мха корней и до маковки, был изрыт, издолблен дятлом (или целыми поколениями этой жилистой, работящей птицы), деформирован до такой чудовищной степени, что смотрелся со стороны неким средневековым замком, древесной вавилонской башней со множеством этажей, переходов, пещер и окон-бойниц. Не два-три отверстия, а сотни. Некоторые соединялись друг с другом, образуя галереи. Имелись даже сквозные — навылет — пробоины. У подножия дерева утрамбованная дождями насыпь мелкой щепы, трухи еловой.
Зачарованный, всматривался Парамоша в молчащее дерево, будто обнарулсил затерянную где-нибудь в индо-китайских джунглях скульптуру Будды. И тут за его спиной отчетливо вскрикнули. Ойкнули! Молодым женским голосом. Васенька от неожиданности присел и по-звериному, тоскливо, как перед смертью, оглянулся. Хорошо, что физиономия художника до половины была прикрыта бородой. Но и верхней ее половины, таящей в себе Парамошины ошалевшие глаза, с лихвой хватило на то, чтобы привести юную навьюченную рюкзаком туристку в паническое состояние духа.
— Не подходите! — пискнула, попятившись, покуда не уперлась рюкзаком в ближайшую березку.
— Салют, детка. Я не кусаюсь. — Васенька справился с волнением и вновь, но уже демонстративно переключился на общение с уникальным деревом, отворотясь от струхнувшей девицы, как если бы встретился с ней где-нибудь в вагоне ленинградского метро или под сводами Русского музея.
— Здравствуйте, — смилостивилась «детка», пытаясь обойти Парамошу на почтительном расстоянии, будто на заминированный объект вышла. — Учтите, я не одна. Нас тут целая группа. В основном парни.
— Плевать я хотел на вашу группу, — окончательно «восстановился» Парамоша и даже ощутил в себе некую вздорность, подбивающую если и не на порывистые поступки, то на взволнованные высказывания. — Недотрога, понимаешь ли, принцесса на горошине! Ты, что, не видишь, чем я занят? Что мне чихать на ваши рюкзаки и прочие «плоды цивилизации»! Окстись, детка, как говорит баба Липа. Очумела, что ли, совсем? Туриста от художника отличить не можешь! Подыми глазки, малютка: наблюдала ты что-нибудь подобное в своих игрушечных скитаниях? — указал Парамоша желтым, обкуренным пальцем на дырявое дерево. — Да ты только представь: поднимется ветер, и вот, в бурю, в ураганчик метельный, когда здесь ни одной туристской души не будет, — запоет флейточка, заиграет на ней лесовик задумчивый, похожий на меня…
— Ккакая флейточка, какой лесовик еще?
— А вот эта самая! — порывисто приобнял Парамоша могучий ствол умершего дерева, пошлепал по нему озорными ладонями. — Разве не чудо, не «струмент»?!
Девушка недоверчиво потянулась глазами к «флейточке», несколько мгновений молча впитывала ускользающий смысл увиденного. Ей, идущей жизненным маршрутом прямолинейно и, скорей всего, не привыкшей отвлекаться по встречным мелочам, трудно было с ходу проникнуть в Парамошины неуклюжие фантазии.