Долг - Абдижамил Нурпеисов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неожиданно раздался раскатистый звук, напоминающий выстрел. Должно быть, треснул где-то лед. Вот так обычно он стреляет, оседая под нарастающей собственной тяжестью. Ты замер, прислушался, вглядываясь в ночную тьму. Но треск не повторился, и тогда ты осторожно ступил на лед, пошел смелее и уже на порядочном расстоянии от берега приостановился, раз-другой с силой топнул сапогом. Вот это да! Лед, точно дубовая доска, гулко гудел под ногами и упруго подрагивал, отдавал назад... А ночной мороз между тем пробирал до костей. Особенно доставалось щекам, драло их как наждаком. Ты сунул рукавицы под мышку и крепко растер жесткими ладонями лицо. Щеки загорелись. Однако усталость сморила тебя. Думалось о постели, о сладком заревом сне. С трудом передвигая ставшие вдруг непослушными ноги, ты повернул назад, надеясь хоть немного прикорнуть до близкого уже рассвета. И вдруг... внезапный и резкий шорох рядом, в камышах, отчего ты замер. Змейкой пробежала по телу дрожь. Всмотрелся туда, откуда только что взметнулся торопливый шорох, но ничего было не разглядеть в аспидной тьме. А сердце — надо же! — все колотилось, и никак и ничем нельзя было его унять, и странная, неясная смута поднялась вдруг в тебе... Ты поначалу не мог понять, отчего так болезненно, так неожиданно смутилась душа. Постоял немного, вслушиваясь в глухую тишину, налегшую вновь на округу, — должно быть, какой-то встревоженный тобою ночной зверек опрометью метнулся в камыши... И ты пошел дальше, но эта непрошеная тревога все не покидала тебя. Что-то совсем уже давнее, забытое вроде бы вновь подкралось к сердцу, накатилось живой, неутешимой болью. Сонливости враз как не бывало. И напрасно ты пытался думать о чем-нибудь постороннем, что хоть на время отодвинуло бы все житейские и рыбацкие нелады. Нет, ни одна из этих постоянных забот, с головой поглощавших тебя в последнее время, не в состоянии была остановить мучительных усилий беспомощной памяти. Чем-то задело, разворошило ее до самых потаенных уголков. Но отчего так взбудоражил тебя этот случайный шорох камышовых зарослей? Постой... не тогда ли, когда ты только-только женился, и месяца еще не прошло, и дурман медовых услад еще окутывал тебя? Да, и тогда была такая же, как сейчас, непроглядная ночь. И мир полон был глухого покоя. И только не тебя, а твою возлюбленную жену так напугал тогда неожиданный шорох в камышовой чащобе... Когда неведомый зверек, встревоженный вашими шагами, порскнул вдруг, шурша сухими стеблями, в заросли, Бакизат от страха вскрикнула. Метнулась к тебе, прижала, не помня себя, лицо к твоей груди. Ты чувствовал, как ее легкое, маленькое тело дрожало в твоих объятиях, и как мог успокаивал, ласково приговаривая: «Ну, что ты... что ты, глупышка?.. Это же зверек какой-то, не бойся». Но юная твоя жена не скоро пришла в себя! До самого дома жалась к тебе, пугливо озираясь по сторонам.
О, что там говорить, дивное то было время! Не было, наверное, тогда на земле человека более счастливого, чем ты. Каждое утро в свой час, из-за еле различимого в мареве окоема, где перед рыбачьим аулом бескрайнее море сливалось с голубым куполом неба, всплывал огненный диск солнца. В детстве тебе казалось, что солнце поднимается прямо из морских глубин. Казалось, что оно всходило, всегда сияя своей неизменной неземной улыбкой. Потому, должно быть, и ты в те дни всегда просыпался с улыбкой на лице. Едва проснувшись, тотчас вскакивал. А вскочив, испытывал во всем теле удивительную бодрость и легкость, будто и не было земли под ногами. Оттого, видимо, и ночью, и во сне, то птицей скользил в небе, то плавно и мощно мчался на крылатом коне. И коли уж ты ходил не по земле, как все смертные, а наяву витал в объятиях сладостных грез, на твоем лице в то время не было и тени грусти — ты блаженно улыбался себе и не замечал прохожих. Опьяненный счастьем, ты не чувствовал, что творилось в душе твоей юной, обожаемой жены. О, и как такое может быть, что, будучи вполне зрячим, не видишь ничего вокруг? Неужто счастье так слепо? Или счастливый — слеп? Или оно может по своему капризному хотению превратить кого угодно и в несмышленого юнца, и в прозорливого мудреца? Был ли ты в свою счастливую пору мудрым — трудно сказать. А то, что был мальчишкой, — это уж несомненно. Так же, как и то, что был слепцом. А коли мальчишество и мудрость с такой легкостью уживаются порой в одной счастливой душе, то совсем не мудрено, если в основе их лежит слепота. Иначе ведь должен был бы ты в то безмятежное время, когда и солнце для тебя всходило и заходило с ослепительной улыбкой, и, казалось, все живое на земле, глядя на тебя, тоже сияло неуемной радостью, — да, обязан же был ты заметить, как темное и неведомое что-то неотступно гнетет, терзает душу твоей жены?! Неужели так ничего ты и не замечал? Ведь замечал. Однако в том, что юная твоя жена изо дня в день таяла, меркла на глазах от непонятных тебе душевных мук, ты почему-то прежде всего обвинял себя. Да, только себя.
И в тот день, когда она, судя по всему, опять была в одном из самых тягостных своих состояний, ты чуть ли не силком вытащил ее из дома. Едва переступив порог, она остановилась рядом с медным самоваром, который бурлил, клокотал. Можно было подумать, будто она очнулась ото сна и впервые, за все это время увидела белый свет... Долго потрясенно глядела на багровое солнце, на вольно раскинувшийся в полнеба полыхающий закат, на безбрежную холмистую степь, начинавшуюся прямо от порога дома, на рослую лиловую полынь и верблюжью колючку, на молодую мураву — все отливало горячим кирпично-красным отсветом уходящего дня. А когда повернулась в другую сторону и увидела могучее море, сплошь в пурпурном отблеске, то в черных больших зрачках ее неожиданно вспыхнул живой огонек, и вдруг она точно стряхнула с себя безысходность тоски. Словно былая радость проснулась в ней на миг, всю ее всколыхнула, и в каком-то порыве она, схватив тебя за руку, побежала к морю. И тогда ты точно ожил, осмелел, тоже разулыбался, побежал за ней, норовя поймать ее, обнять на бегу. Но она все не давалась, каждый раз увертывалась, вырывалась и бежала, мчалась впереди на расстоянии вытянутых рук, и звонкий дразнящий смех ее колокольчиком катился к морю. Вдруг она оборачивалась на бегу, обжигала тебя тем давнишним, таким милым, лукавым взглядом, показывала по-девчоночьи язык, и ты, ошалев от радости, старался настичь ее. А волосы развевались за ее плечами, обнажая нежно-смуглую шею. У тебя отчего-то перехватывало дыхание, неистово колотилось, рвалось сердце... Ты бежал, задыхаясь, с упрямой решимостью догнать ее во что бы то ни стало, протянул обе руки вперед, а она резво неслась, летела, высоко вскидывая стройные упругие ноги, мелькая смуглыми икрами, заливаясь дразнящим счастливым смехом. Однако ты неотвратимо настигал ее и, казалось, вот-вот уже подхватишь на лету. И тут она неожиданно резко остановилась, пригнулась, и ты в запале, на всем бегу пронесся мимо, споткнулся, взметнув столб пыли, перевернулся через голову. Раздосадованный, вскочил на ноги, оглянулся на нее, а она, держась за живот и встряхивая волосами, хохотала до упаду...
— А ты, оказывается, шустрая...
— Со мной не шути. Я чемпионкой была в институте — по бегу на короткие дистанции.
— Вон ка-ак?! А вот и море!..
Ты не отдышался еще, обнял ее, но она отстранилась и направилась к морю. Ей показалось странным, как могла она все эти дни просидеть в четырех стенах, предавшись унынию. И вот теперь удивлялась тому, каким чудом этим тихим вечером проснулась в ней радость. Такая вдруг легкость появилась сразу в руках и ногах, что хотелось бежать и бежать вот так по теплому песку, бежать без оглядки, не чуя под собой ног, вдыхая свежий воздух, пахнущий степью и морем. И когда обогнула еще одну мохноглавую дюну, прямо перед нею открылось во всю ширь замершее в сумерках море. Бакизат, будто от неожиданности, застыла на мгновение. Море безмолвствовало, тишина звенела в ушах, и в этой тишине она услышала, как гулко колотится ее сердце, и побежала снова, а добежав до моря, на бегу скинула сначала одну туфлю, потом вторую, и, всплескивая воду, вприпрыжку продолжала бежать по ровной гладкой отмели.
Вслед за ней, бурно дыша, добежал и ты. Бакизат не повернулась к тебе, стояла по щиколотку в воде, «Бати-иш...» — ты подал голос. Но она не шелохнулась. Казалось, она так и будет стоять неподвижно — до тех пор, пока кто-нибудь не выведет ее за руку из воды. Ты весь подался вперед, силясь увидеть то, что заворожило ее внимание. И прислушивался напряженно, стараясь уловить скрытую тайну ночного безмолвия, но ничего не услышал. Вдруг догадка осенила тебя: ты ничего не видишь и не слышишь потому, что стоишь не в воде, как она, а на суше.
Да, Бакизат поразила тебя сегодня. Как преобразилась вся, расшалилась даже — не узнать. И к добру ли все это? Вон она застыла неподвижно. Со стороны посмотреть — тростиночка, вонзенная кем-то в песок. Может, в этой пронзительной вечерней тишине ее потряс во всем величии открывшийся ей наконец бесконечно огромный мир. И в самом деле оглянись-ка вокруг! Как хорошо, что шальной прибрежный ветер, весь день не дававший покоя, вдруг разом утих. А море?! Еще вчера грозное, натужно ворочалось и ревело оно перед аулом — теперь неожиданно стихло и покорно улеглось у ваших ног. И месяц круторогий припозднился, не скоро, видно, заявится, проложит по водам свою сверкающую дорожку. Зато, едва дождавшись сумерек, ярко и весело вызвездилось темное небо, пригоршнями высыпало серебристые блестки в море, и теперь, сорвавшись с высоты, они мерцали и переливались, перемигиваясь со своими небесными собратьями из зачарованных глубин воды. И вся эта неземная, абсолютно без шороха и дуновения тишина, весь этот мир, таинственный, замер в неизъяснимом восторге, весь этот рой мириад звезд, дрожащих в черном небе и черной воде, угасающих и тотчас вспыхивающих, излучающих свой зыбкий свет, — все это разом отозвалось в тебе, затаенным величавым гулом мироздания заполнило душу — заполнило и всколыхнуло... Почудилось вдруг, что и твой свет, свет твоей жизни, сливаясь со звездным, дрожит над пучиной... Твоя жизнь, как маленькая звездочка, трепетала над бездной, и это было чудом. Неспроста ведь есть поверье: счастлив тот, кто помечен звездой...