Тарантас. Путевые впечатления - Виссарион Белинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как нарочно, при входе в избу, на следующей станции, Иван Васильевич встретил – чиновника. Это был исправляющий должность исправника, выехавший навстречу губернатору. Василий Иванович пригласил его с собою напиться чаю и спросил, давно ли он служит. – С восемьсот четвертого. «А почему вы служите по выборам?» – лукаво спросил его Иван Васильевич. Чиновник объяснил свое житье-бытье очень просто, без риторики – и Ивану Васильевичу от чего-то стало грустно… Народность опять увернулась у него из-под рук. Отдернув занавес стоявшей в стороне кровати, он увидел на ней больного старика с детьми, и первое чувство этого европейца, который так гнушается развратным просвещением Запада, этого либерала, который так любит толковать об отношениях мужика к барину, – первое движение его было – обидеться, что простой станционный смотритель осмелился не встать перед ним, европейцем и либералом 12-го класса!.. Оказалось, что старик давно лишился ног и, по милости начальства, должность за него правит его сын, мальчик лет одиннадцати. Ивану Васильевичи опять стало грустно, и его гнев на чиновников утих.
Въехав в Казань, Иван Васильевич словно помешался: такую дичь понес о Западе и Востоке, притиснувших между собою бедное славянское начало, что у нас решительно нет силы и смелости остановиться на этой декламации, в которой на каждом слове ум за разум заходит. За нее Восток, в лице татар, надул Ивана Васильевича: продал ему за большие деньги разной дряни, которую опытный Василий Иванович не хотел оценить и в 15 рублей ассигнациями.
Но вот мы уже у последней главы, которая оканчивается сном Ивана Васильевича. Это чудный сон: автор истощил в нем всю иронию и чудесно дорисовал им своего миньятюрного дон-Кихота. Вообще, старик Дмитриев сказал о снах великую истину: «Когда же складны сны бывают?»{14} Прибавьте к этому, что сон этот видится такому человеку, как Иван Васильевич, – и трепещите заранее. А между тем делать нечего – станем бредить с Иваном Васильевичем. Пропускаем подробности, как тарантас обратился в птицу и попал в пещеру с тенями, как мертвые призраки подьячих гнались за Иваном Васильевичем, ругали его подлецом и канальею и хотели растерзать живого. Нам лучше хотелось бы пересказать все, что видел он на земле, мчавшись на тарантасе-птице по воздуху, но не умеем, а выписывать целиком – слишком много. И потому, волею или неволею, пропускаем даже возрождение русского тарантаса на европейскую стать и спешим к встрече Ивана Васильевича с тем князем, который недавно ругал своих людей в сломанной карете. Встреча воспоследовала в Москве, которая, в чудном сне, по своей архитектуре, перещеголяла Италию. «На голове его (князя) была бобровая шапка, стан был плотно схвачен тонким суконным полушубком на собольем меху, а на ногах желтые сафьянные сапоги доказывали, по славянскому обычаю, его дворянское достоинство» (стр. 274). В нравственном отношении князь так же изменился, как и наружно: он уже считает глупостью путешествия… Почему? спросите вы: уж не из патриотизма ли? – Отчасти так. – Но, скажете вы: если в чем всего менее можно упрекнуть англичан, так это в отсутствии или недостатке патриотизма; напротив, их любовь к отечеству переходит даже в недостаток, в порок, в какое-то слепое и фанатическое пристрастие ко всему английскому, – и между тем вся Европа наводнена английскими туристами, особенно Париж и Рим. Это правда, но ведь не забудьте, что за человек Иван Васильевич, и не забудьте, что все это он бредит во сне. Главная же причина, почему князь с гордостию отвергает в русском даже возможность желания путешествовать, состоит в том, что русскому, в эти блаженные времена желтых сафьянных сапожек (как жаль, что эта эпоха не означена цифрами!), что русскому тогда незачем будет ехать ни на запад, ни на восток, ни на юг, ни на север, ибо в огромной России есть свой запад и восток, юг и север. Из этого можно наверное заключить, что в это вожделенное время, которое может только представиться во сне, и то разве какому-нибудь Ивану Васильевичу, в России будет свой Рим, свой Неаполь, свой Везувий, свое Средиземное море, свои Альпы, своя Швейцария, свой Гималаи и Индия, словом, будет все, чего нет теперь и что манит и раздражает любопытство путешественников всех стран. Далее в сию вожделенную желтосапожную эпоху уже не будет существовать между народами братского размена идей, никаких связей торговли, науки, образованности, и новый Гумбольдт уже не поедет к нам изучать природу Уральского хребта!.. Нет, уж лучше бы князь попрежнему проматывался за границею и обнаруживал свой европеизм пятьюстами палок, чем вдаваться в такую дикую философию!.. Да! чуть было не забыли мы: в желтосапожную эпоху будет процветать арзамасская школа живописи, которая, вероятно, сменит собою нынешнюю суздальскую… Князь исчез – и Иван Васильевич очутился в объятиях своего пансионского товарища, – того самого, который на владимирском бульваре рассказывал ему о себе «простую и глупую историю». Этот так же исправился, как и князь, и с своею милою супругою стал идеалом семейного блаженства. Но главная его добродетель в том, что он не завидует богатым и без ума рад, что беден… Позвольте! опять чуть было не забыли мы одного из самых характеристических обстоятельств желтосапожной эпохи (в которую процветет Торжок, бойко торгующий сафьянными изделиями): в эту желтосафьянную эпоху будут равно отвратительны и тунеядцы, надувающиеся глупой надменностью, и желчные завистники всякого отличия (желтых сапожек?) и всякого успеха (наследства?), и голодная зависть нищей бездарности (стр. 277). Жаль что Иван Васильевич, посетивший во сне эту славянофильскую эпоху, не выглядел в ней ничего насчет зависти нищей даровитости, нищей гениальности: вероятно, таланты и гении будут ходить в красных сапожках, и потому им нечего будет завидовать желтым. Обращаемся к семейному блаженству пансионского товарища Ивана Васильевича.
«– Есть на земле счастье! – сказал Иван Васильевич с вдохновением. – Есть цель в жизни… и она заключается…
– Батюшки, батюшки, помогите!.. Беда… помогите!.. Валимся, падаем!..
Иван Васильевич вдруг почувствовал сильный толчок и, шлепнувшись обо что-то всей своей тяжестью, вдруг проснулся от сильного удара.
– А… что?.. что такое?..
«Батюшки, помогите, умираю! – кричал Василий Иванович: – Кто бы мог подумать… тарантас опрокинулся».
В самом деле, тарантас лежал во рву вверх колесами. Под тарантасом лежал Иван Васильевич, ошеломленный нежданным падением. Под Иваном Васильевичем лежал Василий Иванович в самом ужасном испуге. Книга путевых впечатлений утонула навеки на дне влажной пропасти. (Туда ей и дорога! скажем мы от себя). Сенька висел вниз головой, зацепясь ногами за козлы…
Один ямщик успел выпутаться из постромок и уже стоял довольно равнодушно у опрокинутого тарантаса… Сперва огляделся он кругом, нет ли где помощи, а потом хладнокровно сказал вопиющему Василию Ивановичу:
«Ничего, ваше благородие!»
Превосходно! Юмор какого бы ни было автора, хотя бы с талантом первой величины, не мог лучше прервать вздорного сна и лучше закончить прекрасной книги… Нельзя не согласиться, что юмор автора «Тарантаса» тем более исполнен глубины и желчи, что он замаскирован удивительным спокойствием, так что местами читателю может казаться, будто автор разделяет образ мыслей своего жалкого и смешного героя, этого маленького дон-Кихота в миньятюре и в карикатуре. Между тем ясно, что эта книга, по ее тонкому и глубокому юмору, принадлежит к разряду книг вроде «Epistolae obscurorum Virorum», «Писем Юния» и «Lettres Persanes» Монтескье.{15} Славянофилы, в лице Ивана Васильевича, получили в ней страшный удар, потому что ничего нет в мире страшнее смешного; смешное – казнь уродливых нелепостей. Как! эти люди… но оставим людей и поговорим об одном человеке – об Иване Васильевиче… Как! этот человек с жидкою натурою, слабою головою, без энергии, без знаний, без опытности, с одной мечтательностью, с одними пошлыми фантазийками, мог вообразить, что он нашел дорогу, на которую Россия должна своротить с пути, указанного ей ее великим преобразователем!.. Комары, мошки хотят поправлять и переделывать громадное здание, сооруженное исполином!.. Близорукие, косые, кривые и слепые, они хотят заглядывать в будущее и думают видеть его так же ясно, как и настоящее! Их маленькому самолюбию не приходит в голову, что и настоящее-то в их голове отражается неверно, как в кривом или разбитом зеркале. Головы, устроенные вверх ногами, они мыслят вечно задним числом, и если им удается заметить кое-что такое, что всем бросается в глаза и что на всех производит грустное и тяжелое впечатление, – они ждут исцеления не от будущего, но, вычеркивая настоящее (как будто бы его вовсе не было или как будто бы оно не есть необходимый результат прошедшего), обращаются к давно прошедшему, которого или вовсе не знают, или плохо знают, смотря на него в очки своей фантазии, – и посредством какого-то невозможного, чудовищного salto mortale[9] хотят выдвинуть это давно прошедшее, мимо настоящего, прямо в будущее… Не понимая современного, не будучи гражданами никакой эпохи, никакого времени (потому что кто живет вне настоящего, современного, тот нигде не живет), новые дон-Кихоты, они сочинили себе одно из тех нелепых убеждений, которые так близки к толкам старообрядческих сект, основанных на мертвом понимании мертвой буквы, и из этого убеждения сделали себе новую Дульцинею тобозскую, ломают за нее перья и льют чернила. Не понимая, что у них нет и не может быть противников (потому что невинное помешательство пользуется счастливою привилегиею не иметь врагов), – они выдумывают, ищут себе врагов, и думают видеть главного своего врага в просвещении Запада; но Запад не хочет и знать о их существовании, он идет себе, куда указало ему провидение, не замечая ни их бумажных шлемов, ни их деревянных копий… Подобные нелепости давно уже требовали одной из тех жестоких и бьющих насмерть сатир, которыми может поражать только художественный талант… «Тарантас» графа Соллогуба явился такою сатирою, исполненною ума, остроумия, мысли, юмора, художественности.