Любовница - Януш Вишневский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На другой день утром он позвонил мне на работу. Попросил прощения за то, что произошло «вчера на лестнице». Вечером кто-то принес от него цветы. И все книжки Гретковской в коробке, обернутой блестящей бумагой. Иногда вечером он подъезжал к моему дому и по домофону спрашивал, не хочу ли я прогуляться. Я спускалась вниз, и мы гуляли. Через некоторое время я заметила, что уже ни с кем по вечерам не встречаюсь и так составляю свои планы, чтобы быть дома, если ему вздумается подъехать, нажать на кнопку домофона и пригласить на прогулку. Я скучала по нему, когда он не приезжал. Уже тогда, хотя то, что происходило между нами, нельзя было назвать отношениями, я начала согласовывать свою жизнь с его планами. Уже тогда я ждала телефонного звонка, сигнала домофона или звонка в дверь. Уже тогда я не выносила уик-эндов, радовалась понедельникам и беспрестанно проверяла сотовый телефон. Так что любовницей я стала очень быстро. Он даже еще не знал об этом.
Через месяц я стала ожидать, что по возвращении с прогулки он наконец поднимется со мной наверх. Но он лишь иногда взбегал по лестнице и, как в первый раз, целовал меня.
Спустя два месяца в день моих именин он пришел вечером с фотографиями из Лигурии. Он не предупредил меня по телефону. Попросту позвонил в дверь, я с полотенцем на голове открыла, а на площадке стоял он с розами. Мы смотрели фотографии, вспоминали. Я не подходила к телефону выслушивать поздравления. Жаль было времени. Когда мы пошли в кухню заварить чай, он встал сзади, задрал мне свитер, сдвинул бретельки лифчика и принялся целовать углубления от них на плечах. Я повернулась к нему, подняла руки, и он снял свитер через голову. И тогда я закрыла глаза и подала ему свои губы.
Конечно, он особенный! Правда. Трудно пройти мимо него по улице и, взглянув ему в глаза, не почувствовать при этом, что это исключительный человек, с которым хотелось бы провести время. И я больше всего завидую его жене именно поэтому. Тому, что у нее так много его времени для себя.
Ведь в это время его можно слушать. А я больше всего люблю слушать его. Из наших ночей – думаю, он не был бы доволен, узнав это, – я лучше помню его рассказы, чем то, чем мы занимались перед этим.
Он звонил мне утром, днем, иногда даже ночью и говорил возбужденным, нетерпеливым голосом: «Слушай, мне нужно срочно рассказать тебе одну вещь».
И я знала, что одним этим предложением он ставит меня превыше всех. Даже своей жены. Потому что это я, а не кто-то другой должна была выслушать рассказы о его успехе, поражении, волнении, плане либо ошибке. Первая. Абсолютно первая. И это было для меня истинным доказательством любви. За шесть лет он ни разу не сказал, что любит меня, но зато я все выслушивала первой. Для меня уже до конца жизни никакое «я люблю тебя» не заменит этого «слушай, мне нужно срочно рассказать тебе одну вещь». Я поняла, как это важно для него, когда случайно за бокалом вина в баре оказалась свидетельницей его горячего спора с одним из коллег о том, в какой момент начинается измена. Я с изумлением слушала, как он говорил, что измена – это тогда, когда «хочется немедленно рассказать что-то важное вместо жены другой женщине», и «чтобы изменить, не надо вообще выходить из дому, потому что для этого достаточно иметь телефон или выход в интернет».
Шесть лет он мне первой рассказывал все самое важное. Иногда он ждал до утра. Иногда, когда бывал за границей, дожидался несколько дней, но чаще приезжал немедленно. Потому что обо всем самом важном и главном для него я должна была знать первой. Шесть лет он не изменял мне. Даже со своей женой.
То, что он рассказывал мне, всегда было таким… таким существенным. Существенным. Или с ним происходило что-то, чего обычно не случается, или он был настолько поражен, что ему нужно было зафиксировать это и испугаться, умилиться, поразиться или возмутиться. Одним хочется мир приласкать, другим – побить. Он принадлежал к первым. И чаще всего он рассказывал мне, как он приласкал мир.
Однажды перед самой Пасхой он возвратился из Франкфурта-на-Майне и рассказал мне, как в первый же день пребывания там утром по дороге из отеля в торговый центр к нему в метро подсел мужчина с белой тростью. С минуту они ехали в молчании, а потом мужчина стал рассказывать, как прекрасно на Канарских островах. Как выглядит залив на Лансароте после весеннего дождя и какие цветы на кактусах, растущих в кратере остывшего вулкана на Пальме, и как они бархатисты, и о том, что самый синий горизонт бывает в мае. Потом на какой-то станции этот мужчина встал, с улыбкой взглянул на него и вышел. И как, гуляя весь день по торговому центру, он не мог забыть взгляда мужчины с белой тростью.
Или 11 сентября, когда он приехал ко мне, и мы, онемевшие, сидели на полу и всматривались в экран телевизора, не понимая мира. Он боялся. Он сел сзади, крепко обнял меня и прижал голову к моему затылку. Дрожал. И говорил странным, сдавленным голосом. Знаешь, я люблю его также и за то, что он способен так бояться и не стыдится показать мне это. Это он, который с бескомпромиссной, но педантично порядочной и справедливой жестокостью руководит сотней людей и которого в его фирме боятся почти все. Он, который никогда не может усидеть на месте пассажира, если что-то ему вдруг не понравится. Он тотчас же просит остановиться и сам садится за руль.
Ни один мужчина из тех, кого я знала, не боялся так красиво. Никогда не забуду, как того же 11 сентября он вдруг встал и впервые от меня позвонил жене. И хотя мне хотелось плакать, когда он произнес в трубку: «Иоася…» – я чувствовала, что это прекрасно и, если бы он этого не сделал, я бы не уважала его так.
В тот день, глядя на эти сюрреалистские картины из Нью-Йорка, мы в первый раз по-настоящему говорили с ним о Боге и религии. Некрещеный католик, который бывал в костеле после полудня или вечерами, когда там точно не было ксендза – из них ни один не хотел похоронить его отца, от которого ушла первая жена, и он, не имея выбора, согласился развестись с ней. Он сидел сзади и шептал мне на ухо, как он мечтает выслать в поезде, в одном купе, в Асизи или в Мекку самых главных жрецов и священников всех религий. И чтобы в купе была жрица вуду, которая верит, что умершие среди нас живых свершают странности и что с помощью тряпичной куклы и иглы можно вызвать беременность или неурожай в целой стране. И чтобы рядом с ней сидел буддист, который верит, что Бог – это муравей или камень. А у окна даос, который миллионам китайцев рассказывает, что инь и ян – это Истина и Фальшь, это Мужчина и Женщина, это Добро и Зло, соединяющиеся в дао, и в конце концов есть одно By Вей, то есть дословно «не имеющее значения». А у дверей чтобы сидел польский раввин из Нью-Йорка, а напротив него – бородатый мулла, самый главный мулла из самой главной мусульманской мечети Аль-Азхар. И чтобы все они вышли вместе из этого поезда в Мекке или Асизи, и чтобы встали рядом и сказали каждый на своем языке, что ни одна религия не оправдывает смерть беременной пакистанской секретарши со сто четвертого этажа в ВТЦ. И чтобы объявили, что нельзя никого убить во имя Бога, во имя тряпичной куклы или во имя муравья. И он шептал мне это на ухо, а я со слезами на глазах влюблялась в него все больше.
В такие моменты я хотела быть для него всем. Святой и блудницей. И никогда не подвести его и не разочаровать. Но не так, как в случае с мамой. Потому что тогда я хотела быть идеальной для нее, а не ради своего хорошего настроения. Никогда не забуду, как на Новый год она купила мне коньки и мы пошли на каток. Мне было двенадцать лет. Я не умела кататься на коньках. И к тому же не любила. Но мама считала коньки признаком хорошего воспитания. Я подсознательно чувствовала, что я не только катаюсь на коньках. Когда я падала на лед, я сбивала на лед также эго моей мамы. Гордой вдовы офицера, которая «одна воспитает дочку настоящим человеком». Я со стыдом падала и не говорила ей, что у меня болит рука. Только вечером, когда рука напоминала слишком большой протез и у меня от боли поднялась температура, я сказала ей об этом. Рука была сломана в двух местах. Когда я рассказала об этом ему – никогда не забуду его рук, сложенных, как для молитвы, ужаса в глазах, – он долго молчал.
Что в нем такого особенного? Особенное в нем также и то, что он меня постоянно хочет. Несмотря на возраст, он как тот юнец, который постоянно думает «об этом», и эрекция у него бывает, даже когда он слушает национальный гимн. Выслушав гимн, он снимает свою патриотическую руку со своей левой груди и немедленно стремится положить свою похотливую руку на мою правую грудь. Это невероятно благотворное чувство для женщины, перевалившей за тридцать, – быть желанной почти по-животному и почти беспрерывно. При этом случаются незабываемые минуты дивной бездыханности и чудесной пульсирующей боли в нижней части живота.
В такие минуты он оставлял всех и вся, склонялся к моему уху и шептал, что хочет меня. В автобусе, когда «как-то так вышло», что мы ехали ко мне во время перерыва на ленч, чтобы через час вернуться на работу и тотчас броситься звонить друг другу и договариваться встретиться у меня под вечер. В театре, когда он задержал меня в антракте, пока в фойе никого не осталось, и затащил в дамский туалет, и мы любили друг друга в одной из кабинок. В такси, когда он велел шоферу остановиться около парка, подмигнул ему, протянул пачку банкнотов и попросил выйти «на некоторое время» и запереть нас. И ни разу не случилось, чтобы водитель отказался.