Любовница - Януш Вишневский
- Категория: Проза / Современная проза
- Название: Любовница
- Автор: Януш Вишневский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Януш Вишневский
Любовница
СИНДРОМ ПРОКЛЯТИЯ УНДИНЫ
Верить в Бога она перестала только тогда, когда узнала от мамы, что Его нет.
Она очень хорошо помнит тот вечер, когда мама объявила ей чуть раздраженным, недовольным голосом:
– Мы не признаем таких суеверий, как Бог. И даже не вспоминай об этом при папе.
Ей было тогда шесть лет. Анита, которая сидела с ней за одной партой, рассказала ей про похороны дедушки, умершего в Польше, и вспомнила, что ксендз сделал знак креста над телом в гробу. Вечером она спросила у мамы, кто такой ксендз и почему он это сделал. И тогда мама в первый раз сказала про суеверия. До этого ей казалось, что существует кто-то безгранично добрый, кому можно все тихонько рассказать вечером под одеялом – так, чтобы никто не слышал, – хотя бы о том, что случилось дома и во дворе. Именно такой Бог.
Но мама права. Она всегда права. Она еще ни разу не обманула ее.
Потому после этого она уже ничего не рассказывала Ему под одеялом. Тогда она еще точно не знала, что такое суеверия, но чувствовала – это что-то очень плохое, раз о них нельзя вспоминать при папе.
Сейчас она думала о том, что больше всего Его недоставало, когда отец вечером возвращался пьяный домой. Начиналось все одинаково. Привозили его коллеги в черном полицейском автомобиле, который знал весь микрорайон; иногда он выходил сам, иногда двое коллег вели его под руки. Отец стучал кулаком или ногой в дверь, будя всех на площадке, потом вваливался в кухню, где ждала напуганная мама, и орал. Просто-напросто орал. Мама, сжавшись, сидела у холодильника на стуле с кривыми ножками, молча уставившись в пол, изо всех сил стискивая руки, а он стоял над ней и орал. Когда-то она пряталась под одеяло, плотно заворачивалась в него, чтобы не слышать. Голос отца она заглушала своим разговором с Ним, просила, чтобы отец перестал. Чем громче отец орал на маму, тем громче она, дрожа и задыхаясь под одеялом, просила Его о помощи.
Но Он ни разу не выслушал ее просьбы.
Ни разу.
Наверно, поэтому мама права, говоря, что на самом деле Его нет и что Он всего лишь суеверие.
Потом она уже не пряталась в постели и не разговаривала с Ним. Она научилась пережидать бешенство отца в кухне. Сперва она включала музыкальные шкатулки, которые ей всегда дарил на день рождения дедушка, потом – портативный приемник, который она брала с письменного стола, и сидела за шкафом, прижавшись ухом к динамику. Иногда и это не помогало. Потому что у ее отца был очень громкий, пронзительный голос. Кроме того, он кричал целыми днями на службе. Кричал на людей. Кричать он умел.
Она помнит, что однажды, не в силах этого выдержать, включила пылесос, который мама держала в шкафу в ее комнате. Помогло. В кухне внезапно стало тихо. Отец с бутылкой водки ворвался к ней в комнату и в ярости выдернул вилку пылесоса вместе с розеткой и куском штукатурки. Стальной анкер, крепящий розетку в стене, ударил по голове маму, которая вбежала следом за отцом.
В тот вечер мама с ней в первый раз убежала из дому. Они бесцельно бродили по улицам Ростока, а потом, когда стало очень холодно, всю ночь катались в трамвае. Она во фланелевой пижаме под фиолетовой синтетической курткой и в войлочных тапках с меховой опушкой, а мама в великоватом кожаном пальто и шерстяной вязаной шапке оливкового цвета, пропитавшейся кровью. Мама не пошла перевязать раненую голову. Жены полицейских в Ростоке, особенно жены офицеров Штази[1], не перевязывают ран.
В ту ночь она уж, е твердо знала, что Он – это суеверие.
Потом они часто с мамой убегали на ночные улицы и катались в ночных трамваях. У них были свои излюбленные маршруты и план на всю ночь до рассвета. Когда серый рассвет начинал разгонять ночную тьму, они возвращались домой. Тихо открывали дверь, на цыпочках пробирались через прихожую, вместе торопливо ложились в постель в ее комнате и тесно прижимались друг к другу. Отец давно уже спал, чаще всего положив голову на кухонный стол или в одежде и обуви на кровати в спальне.
Однажды ночью они в трамвае поехали на край города, прошли по аллее к морю и любовались восходом солнца. Они сидели на остатках бетонного волнореза рядом с кучами щебня, окружающими здание старой сетевязальной фабрики, которая уже много лет пугала руинами ветшающих стен. Когда-то, еще до того, как рядом с верфью появился комбинат, тут был рыбацкий порт. Об этом месте им рассказал вагоновожатый, который хорошо их знал, потому что часто ездил с ними по Ростоку. Он остановил трамвай, хотя остановки там не было, у начала приморской аллеи и пообещал подождать их. Той ночью они возвратились домой позже, чем обычно. Когда она заснула, как всегда прижавшись к маме, это случилось с ней в первый раз. Именно в ту ночь она впервые ненадолго умерла во сне. Ей было тогда восемь лет.
Матильда знает, что никогда не проведет ночь ни с одним мужчиной. Никогда.
Это слово на нее уже не действует. Ей давно известно, что почти каждое «никогда» можно как-то обойти. Если бы не так, она умерла бы еще в детстве, а вчера ей исполнилось двадцать четыре года.
Кроме того, почему дни с мужчиной не могут быть прекраснее, чем ночи?!
Она ненавидит ночи. Не выносит закатов, темноты и Большой Медведицы перед жарким днем. Дни всегда прекраснее, чем ночи. Ночи никогда такими не будут.
Никогда.
Когда наберется несколько «никогда», то еще одно уже не производит никакого впечатления.
За исключением одного.
Единственного никогда, которое она не может себе представить.
Того, что Якоб больше никогда не смог бы прийти к ней вечером.
Якоб – это самое важное. Якоб засыпает с ней, а когда она просыпается, сидит рядом с ней.
Якоб говорит ей, что она должна повернуться на другой бок. Напоминает, чтобы она положила ладони вдоль тела. Якоб закрывает глаза, когда она снимает лифчик и трусики и надевает ночную рубашку или пижаму.
Якоб открывает и закрывает окна в спальне. Якоб следит, чтобы лампочка на ее ночном столике всегда была включена. И у него всегда есть запасная лампа.
Но важнее всего, что Якоб никогда не засыпает.
Никогда.
Правда никогда.
Это значит, что он до сих пор никогда не заснул. Он рядом с ней, когда она засыпает и просыпается, шестнадцать лет.
Каждую ночь.
Ей было восемь лет, когда он впервые пришел к ним.
И остался.
А сейчас ей двадцать четыре года. Якоб присутствовал и присутствует при всех важных событиях. Когда она в первый раз шла в гимназию и от волнения не могла заснуть. Когда отец ушел от них и оставил с матерью одних. Когда у матери была в комнате за стеной первая ночь с отчимом, которого она ненавидит, хотя он такой добрый и так заботится о матери. Якоб был с ней и в ту ночь, когда пала Берлинская стена, и в ту ночь, когда родилась ее единоутробная сестра, а также в ту ночь, когда она поехала следом за Мадонной в Дахау.
В ту ночь, когда у нее началась первая менструация, он тоже был. Произошло это во сне. Якоб заметил это, потому что он никогда не спит, когда спит она. Никогда. Проснулась она потому, что почувствовала, как стало мокро, и еще от странной пульсации внизу живота. А когда поняла, что произошло, стала плакать. Со стыда. Якоб ласково взял ее на руки, поцеловал в щеку, утер слезы и шептал ее имя.
Отец тоже когда-то нес ее на руках и шептал ее имя. Давно это было. Она была еще маленькой девочкой. Однажды они спустились во двор, он посадил ее на багажник старого маминого велосипеда и катал по аллейкам микрорайона, которые были все в ямах и ухабах. Она сидела на багажнике, изо всех сил обхватив отца за пояс. На каком-то ухабе ее нога попала между спицами заднего колеса. Мышцы над пяткой отделились от кости, белый носок стал мокрым и красным от крови до самой щиколотки. От боли она почти потеряла сознание. Когда отец увидел, что произошло, то сразу остановился, взял ее на руки и, шепча на ухо ее имя, бежал к тому зданию около почты, где всегда стояли такси. В больнице ей наложили несколько швов. Синий шрам, меняющий летом цвет на красный, сохранился до сих пор. Однако, по правде сказать, от той истории в памяти остался дрожащий голос отца, который нес ее на руках к такси и шептал ее имя.
И в ту ночь, когда у нее случилась первая менструация, Якоб тоже взял ее на руки и повторял шепотом: «Матильда!» Потом он принес из шкафа в спальне чистую простыню. Ей было так стыдно. Так страшно стыдно. Потом от стыда она плакала под одеялом. Якоб видел, что она плачет. Потому что он все регистрирует. Особенно спазмы сердца. Потому что, когда плачешь, сердце сокращается и расширяется иначе. Якоб носит в бумажнике ее электрокардиограммы. Вместе с ее фотографией. Всегда самые последние. В прозрачной пленке, сплавленной по краям. Чтобы кардиограммы не истрепались.
Та ночь была особенной. Матильда помнит, что до утра не спала. Когда стыд прошел, пришли возбуждение и нетерпение. Она не могла дождаться утра. Якоб, разумеется, регистрировал, что она не спит, но никаких эмоций не выражал. Утром она побежала в школу раньше, чем обычно. Она стояла у гардероба и ждала Аниту. Ей хотелось как можно скорее рассказать ей. Она помнит, что была такая необыкновенно гордая и хотела поделиться причиной этой гордости с лучшей своей подругой. Она чувствовала: то, что произошло этой ночью, было немножко как бы преодолением некой пограничной линии. Границы между взрослостью и детством. И хотя она была подготовлена к этому – они обсудили это в школе в мельчайших подробностях уже в третьем классе, – у нее вовсе не было чувства, будто это что-то физиологическое, представляющее собой естественный ход событий. Для нее это в огромной степени было эмоциональным и даже чуточку мистическим, и она тогда думала – хотя теперь, когда вспоминает об этом, смеется над собой, – что это никакая не физиология, а акт воли, благодаря которому она начала существовать заново и по-другому. Разумеется, тогда, в тринадцать лет, она не была настолько умной, чтобы описывать это как акт воли, но теперь знает, что именно это описание точнее всего передает то, что она тогда чувствовала.