Двенадцать, или Воспитание женщины в условиях, непригодных для жизни - Ирен Роздобудько
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Осторожно отвел в сторону занавеску. Над свечой на большом гвозде висела голубая лента…
Я узнал бы ее среди тысячи других! Я даже догадывался, как она может пахнуть — лавандой, а точнее — лавандовым шампунем…
Холодная и цепкая старческая рука впилась в мое плечо. Я с отвращением отбросил ее, будто это был паук или гусеница.
— Убирайся вон! — Глаза старика полыхали гневом.
— Что это? — спросил я, показывая на ленту.
— Вон! — Он задернул занавеску, и голубая лента исчезла…
— Но куда мне идти? Сдайте мне угол на пару недель. У меня тут есть дела…
— Вы плохой рассказчик, — понизил голос старик. — Идите к сестрам. Это в километре на запад отсюда. А нам квартиранты не нужны!
Хорошо, что хотя бы мои сапоги просохли! Я обулся, подхватил чемодан…
По крайней мере, теперь я знал: ОНА была тут.
Может быть, на этом острове я отыщу кого-нибудь, кто будет ко мне расположен более дружелюбно. Я вышел и окунулся в молочный туман. Деревья прекратили свою битву. Воздух был пропитан пряным запахом вырванной с корнем травы. Почему-то в момент гибели растения пахнут особенно остро…
Я вдруг подумал о том, как мало я знаю. И это показалось мне странным…
Перед тем как постучать в дверь следующего дома (это был аккуратный коттедж: с веселенькими занавесками), я умылся у источника, кое-как поскреб щеки бритвой. Бессонная безумная ночь давала о себе знать: я едва волочил ватные ноги. Было ясно, что гостиницы тут никогда не было. Дома располагались далеко друг от друга, и люди были разобщены не только из-за отсутствия каких-либо признаков цивилизации — телефонной связи, радио, телевидения, а и самой природой. Чтобы добраться до коттеджа, я перевалил через несколько больших холмов и преодолел две лесополосы.
Итак, я побрился, снял галстук (в этой глуши он выглядел довольно смешно) и постучал в двери к тем, кого старики называли сестрами.
…Они действительно были похожи друг на друга. Две женщины неопределенного возраста, в одинаковых черных платьях с белыми воротничками, накрахмаленными с таким старанием, что на подбородках обеих дам проступали красные рубцы.
Доисторические ископаемые Викторианской эпохи не отводили взгляда от носков моих сапог. И так же, как и предыдущие аборигены, категорически отказались от денег, а после небольшой паузы — и от возможности проявить милосердие к усталому путнику.
— Вы же мужчина! — сказала одна, не понимая глаз.
— Мы отвыкли от мужчин! Мы вас боимся! — добавила другая.
— Но ведь я мог бы сделать что-нибудь полезное… Принести воды… Или еще что-нибудь… — стал умолять я, вспоминая условия стариков.
— Мы все делаем сами, — возразила одна.
— Но, — подхватила другая, — мы любим петь. А песен не знаем. Вот если бы вы спели нам что-нибудь…
„Этого еще не хватало — петь псалмы, — в сердцах подумал я, — да это остров каких-то сумасшедших!“
Но мой взгляд уже проник в комнату — в угол, к свече (такой же, как у стариков!), к предмету, который вырисовывался над тусклым огоньком. Тревога охватила меня и заставила покорно кивнуть головой.
…В доме сестер я пробыл почти сутки. С утра я просто улегся, не раздеваясь, на топчан в прихожей и притворился, что тут же заснул: не вышвырнут же они на улицу уставшего сонного человека! Проснулся только на следующее утро от неприятного чувства, будто на меня кто-то смотрит. Женщины в черном действительно стояли надо мной. Едва я пошевелился, они поспешили опустить глаза.
— Можете поесть, — сказала одна. — Там, на столе, молоко и творог.
Все повторилось. Я медленно ел, понимая, что петь мне все же придется — было очевидно, что женщины ждут от меня концерта. А я думал лишь об одном: как бы заглянуть за занавеску. А после того как доел последние крошки, стал судорожно гадать, что же они хотят от меня услышать.
— Теперь пойте! — велели они.
Я с трудом вспомнил слова гимна моей страны.
— Не то, — пробормотала одна.
— Не то, — эхом отозвалась другая. — Таких песен мы не любим. ТА пела иначе…
— Да о ком вы все говорите, черт побери! — не сдержался я. — Кого прячете на вашем проклятом острове?!
И тут обе нависли надо мною, как черные акулы. Острые лезвия воротничков сверкнули, сестры угрожающе зашипели:
— Вон отсюда!
Но я уже не мог сдержаться. Поэтому вскочил и бросился в угол, отдернул занавеску импровизированного алькова и ошеломленный замер: над свечой, на таком же точно, как у стариков, гвозде висели… ЕЕ босоножки.
Старенькие, с потертыми тоненькими ремешками. Я не мог ошибиться! Босоножки — не лента. Я отчетливо помнил каждую впадинку на ее тонюсеньких щиколотках и эти розовые ремешки, которые обхватывали их! Я резко обернулся, требуя объяснений и… уткнулся в дуло ружья, направленное мне в лицо…
…Я бежал, не разбирая дороги, прыгал от куста к кусту, а вдогонку слышались выстрелы. Чемодан, сигареты, сапоги — все осталось в чертовом коттедже. Бежал долго. Несколько раз падал в грязь, поднимался и снова бежал, пока звуки выстрелов стали едва слышны. Обессиленный, я оперся спиной на какой-то забор, медленно сполз по нему на землю и закрыл глаза…
…Я всегда был баловнем судьбы. Друзья считали меня душой компании, а женщины никогда первыми не бросали меня. Я принимал решения сам.
И вдруг эта жизненная программа забуксовала, все пошло кувырком. Три года я пребывал в отчаянии, напряженно размышлял над тем, почему она меня бросила. А потом отправился сюда: она всегда мечтала о диких безлюдных местах…
Не заметил, как уснул — вот так, в грязи, под чужим забором. Теперь у меня не было ни денег, ни чистого белья.
Проснулся я от противного звука. Заглянул в щель в заборе: во дворе двое мужчин пилили дрова. Одному было лет шестьдесят, другому — лет сорок. Похоже, это были отец и сын. Вид у них был вполне нормальный. Я открыл калитку и замер в нерешительности. Оба, оставив работу, двинулись мне навстречу. На всякий случай я бросил взгляд на остро заточенный кол, лежавший неподалеку.
Старший заговорил приветливо. Угостил самокруткой, в которую подсыпал какой-то неведомой мне травы. Наконец я имел возможность поговорить по-человечески, хоть что-то разузнать. И, начав издалека, выяснил, что на острове издавна обитают четыре семьи — те, что сохранились от переселенцев, прибывших сюда в поисках покоя. Я вспомнил вчерашнюю бурю, холод, мокрую землю, вибрирующую под ногами, кружево паутины, натянутое между стволами…
— Вам, наверное, приходится нелегко?..
— Нам все равно, — ответил отец. — В этом и есть весь смысл Покоя. Вам этого не понять. Поэтому мы и не принимаем чужих.
— Никого из них?
— Никого…
— Значит, я первый?
Сын слегка закашлялся, отец похлопал его по спине.
Мы помолчали. Я — размышляя над тем, как продолжить разговор, они… Мне показалось, что и они думают о том же.
— То есть ваша цель — покой? — попытался удовлетворить свой интерес я. — Но ведь должна быть еще и какая-то жизненная философия, которая заставляет вас жить вот так — прятаться от цивилизации, прогресса, новых знаний…
— У нас все свое. Мы не подчиняемся чужим законам, — ответил отец. И перешел к пространным рассуждениям о морали Гондваны. Речь его была слишком длинной и не совсем понятной, как старинные письмена. Я попробовал вникнуть в ее суть, выделить главное. И вдруг это главное само четко предстало передо мной, будто свод определенных правил. Вот они:
а) достояние лишь тогда остается достоянием, когда ты жалеешь о том, что утратил его; б) утратив его случайно или сознательно, ты надеешься все вернуть и страдаешь от того, что оно — где-то рядом и принадлежит кому-то другому; в) поэтому его стоит собственноручно положить на жертвенный костер; г) тогда вера в него останется неизменной, в чистом виде; д) ведь ты будешь уверен: ТАКОГО больше ни у кого нет и никто не воспользуется им. Оно — внутри тебя. Навсегда.