Снюсь - Александр Житинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Короче говоря, Петров изложил нам свое философское кредо. Опуская несуразности и повторения, связанные с принятием водки, можно пересказать его следующим образом.
На свете, кроме идиотов, почти никого нет. Это был исходный тезис, почерпнутый Петровым, по его словам, у Шопенгауэра. Петров обратил внимание на слово «почти». Оно указывало на то, что на свете, кроме идиотов, изредка встречаются мыслящие люди. Что делать им в окружении идиотов? Какова должна быть линия поведения в идиотской среде? Чем, собственно, неидиоты отличаются от идиотов?
Эти вопросы задал нам Петров и ответил на них.
— Ощущением смерти, — сказал он, глядя на Яну налившимися кровью глазами. — Ощущением бренности и бессмысленности бытия… Этим они отличаются. Оптимизм присущ идиотам.
Я выжидающе молчал. Слушать Петрова было интересно.
Конечно, подавляющее большинство жизнерадостных идиотов не ощущало своего идиотизма. Более того, по словам Петрова, они склонны были считать идиотами тех, кто не разделяет их оптимизма. Поэтому бессмысленно перевоспитывать идиотов. Петров сказал, что единственная альтернатива состоит в том, чтобы отмежеваться от них. Следовало без устали заявлять о своей непринадлежности к идиотам. Само собой, не декларируя это, на что способны и некоторые идиоты, а отмежевываясь художественными средствами.
— Вы видели картину Брейгеля «Слепцы»? — спросил Петров.
— Нет, — сказал я.
— Откровенно говоря, стыдно…
— Этой картины нет в наших музеях, — тонко возразил я. — Я видел лишь репродукцию.
Приходилось отыгрываться таким жалким способом! Надо сказать, что я действительно изучил Брейгеля и Босха после того разговора в троллейбусе, когда меня пытались пристегнуть к этим именам.
Петров презрительно посмотрел на меня.
— Не прикидывайтесь дурачком, — сказал он. — Так вот. Этой картиной Питер Брейгель отделил себя от окружавших его идиотов. Вам понятно?.. Он их показал.
— А не включал ли он и себя в число слепцов?
— Нет, — жестко сказал Петров. — Он зряч. Картина — лучшее тому доказательство.
— Допустим, — сказал я.
— А вы слепой! У вас есть все возможности избежать идиотизма, а вы слепой, — сказал Петров.
Яна задумчиво доедала арбуз. Розоватый сок стекал у нее по щекам к подбородку.
Мы ехали из Семипалатинска в Крым. Лежа на жестком железнодорожном матраце, я думал над словами Петрова.
Он много чего наговорил нам в тот вечер. Вспоминал Заратустру. Предлагал идеи снов. Петров сказал, что на периферии можно не опасаться, экспериментировать смелее. Впрочем, тут же добавил, что все равно это называется «метать бисер перед свиньями».
Петров был уверен, что человек гадок и подл, одинок и жалок. Он ни для кого не делал исключения — даже для себя. Он гордился тем, что сознавал это. Осознание возвышало его над идиотами и давало право говорить все, что он думает о человечестве.
Человечество в чем-то провинилось перед Петровым.
Я вспомнил картину Брейгеля, о которой мы спорили с Петровым. Что же в ней — издевка или сострадание? Кем ощущал себя художник, когда писал эту картину? Жестоким наблюдателем или одним из слепцов, терпящих бедствие?
Если он — один из них, то который из шести?
Первый ли — опрокинувшийся навзничь в реку с крутого берега; второй — потерявший вдруг опору, с выражением ужаса на лице делающий последний шаг в пропасть; третий — с широко открытыми слепыми глазами, испытывающий мгновенное внутреннее прозрение; четвертый — смутно почуявший беду; пятый — спокойный и сосредоточенный; шестой — блаженный и безмятежный?
Он — в каждом из них, вот в чем дело. Поэтому картина рождает не усмешку, а боль. Я не думаю, что Брейгель хотел показать их слепоту — физическую и духовную, — их «идиотизм», по выражению Петрова. Для этого он был слишком большим художником. Он был слишком великим художником, чтобы просто презирать человека. Это дело самое простое. Сострадание, любовь — только не презрение.
Все это я хотел сказать Петрову. Но, как всегда, слова приходят после спора.
Петров предложил сюжет сна. Действие происходит в древней Помпее незадолго до извержения Везувия.
В городе живет гениальный поэт (Петров не скрывал, что хотел бы исполнить его роль в моем сне), который пишет о вулкане. Везувий является в стихах то в образе божества, то — благодетеля и кормильца Помпеи, поскольку в его недрах скрыты несметные богатства полезных ископаемых. Весь вулкан изрыт шахтами.
Однажды поэт публикует в местной газете стихотворение, в котором описывает скорую гибель Везувия и Помпеи, поскольку богатства вулкана истощились и он опасно поврежден шахтами.
Вместо того, чтобы прислушаться к голосу поэта, его заточают в тюрьму. Комиссия жрецов авторитетно заявляет, что никакой опасности нет. Богатства Везувия неисчерпаемы.
Помпея утопает в роскоши и пребывает в состоянии эйфории. В один прекрасный день лава прорывает какую-то шахту. Имеются человеческие жертвы. Поэта тут же начинают судить. Его обвиняют в том, что он накликал беду своими стихами.
Выступая на суде, поэт объявляет, что Везувий завтра взорвется и уничтожит Помпею к чертовой бабушке. Его, естественно, приговаривают к смерти за распространение слухов, угрожающих безопасности Помпеи.
Петрова в этом сне интересовала фигура поэта, но отнюдь не судьба жителей города.
На следующий день взрывается Везувий. Жители Помпеи успевают казнить поэта. Он всходит на эшафот с гордостью и торжеством, когда черный пепел уже носится над городом. Он оказывается наиболее счастливым из всех, потому что смерть его мгновенна и, кроме того, окрашена правотою идеи. Остальные погибают медленно, засыпанные пеплом, обжигаемые лавой, и все равно, последние их слова — проклятия в адрес поэта.
Финальная картинка была достаточно мрачной: разрушенное жерло вулкана, вокруг которого расстилается черная бархатная пустыня пепла.
По настоянию Петрова я показал этот сон на бис в клубе шахтерского поселка Семипалатинской области. В роли гениального поэта, как и договаривались, выступил Петров, публика исполняла роль жителей Помпеи. Нас с Яной я избавил от экскурса в древнюю историю.
Прием был сдержанный.
После концерта, когда мы разгримировывались в кабинете директора клуба, к нам пришла женщина лет сорока. Какая-то постоянная тревога была у нее на лице. Словно она искала ответа на неразрешимый вопрос. За руку она держала девочку лет пяти, которая сосала пряник.
— А вот скажите, — обратилась она к Петрову. — Эти, которые в шахте были… У них кто-нибудь остался? Дети, жены, матери?..
— В какой шахте? — спросил Петров.
— Ну, какая сперва взорвалась.
— Наверное, были, — пожал плечами Петров.
— А почему вы их не показали?
— Они все погибли там. Все! — отрезал Петров.
— Ну, эти-то еще жили после тех немного. Они знали, что тех-то уже нет, — вздохнула женщина и ушла, подергивая девочку за руку.
— Вот уровень их сознания! — развел руками Петров.
В Крыму мы гастролировали месяц и дали пятьдесят четыре концерта. Пятьдесят четыре раза показывался на горизонте пиратский барк. Пятьдесят четыре раза отдыхающая в Крыму публика брала его на абордаж и захватывала сокровища. Меня преследовали лица. Я отупел и потерял интерес к выступлениям.
Поначалу я пытался поддержать его дидактическими и абсурдными сюжетами, подсказанными Петровым. Бисирование было после каждого выступления. Иногда бисировать приходилось дважды. Публика ладоней не жалела. Я показывал философские пессимистические притчи с глубоким подтекстом. Потом надоело и это.
Публика в Крыму пестрая. Притчи принимали по-разному. Интеллектуалы из столиц приходили за кулисы и сдержанно, со значением благодарили. Рыбаки из Мурманска приглашали в рестораны. Толстые усатые южане вваливались прямо в номер. За ними несли ящики шампанского и коробки шоколадных конфет для Яны.
Я перестал показывать притчи. И не потому, что мне не хотелось метать бисер. Я понял, что мы с Петровым расходимся во взглядах. Мне недоставало его высоколобой уверенности относительно идиотизма окружающих. Апокалиптические картины, которые я создавал в притчах, страдали одним маленьким недостатком. Они были бесчеловечны. Лишь внешне все выглядело так, будто мы предупреждаем человечество об опасностях, напоминаем о бренности бытия и пророчествуем. Нами руководило высокомерие, но не любовь.
Курортная атмосфера неблагоприятно действовала на меня. Море шелестело, как купюры. Цикады звенели, как монетки. Вокруг было наглое торжество обнаженной откормленной плоти — пляжные девочки, преферансные мальчики, пьяные глаза, грязные тарелки.
Никого не пугал конец света. Боялись опоздать на поезд, пропустить фильм, занять плохое место на пляже, неровно загореть, потолстеть, похудеть — но конца света не боялись.