«Дыхание Чейн-Стокса» и другие рассказы - Владимир Глянц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Угощайся, сынок!
«Подкупить хочет, – подумал я. – Боится, что выдам его милиционеру». Но для отвода глаз конфеты я все же взял и сразу положил в карман. «Руку потом, дома помою, – подумал я. – Мало ли что. Эх, жалко никого из ребят нет. С ребятами мы бы его враз расшифровали. Хорошо – мама такая умная. Всегда предупреждала меня, чтобы от посторонних ничего не брал – ни конфет, ни печенья. Диверсантов еще хватает. Съешь печенье, а там – отрава».
Что ж, это вполне возможно. Уже самые первые впечатления жизни убедили меня в том, что мир, куда я пришел, враждебен мне. Люди постарше, из тех, которые со всем уже свыклись и ко всему приспособились, ходят хозяевами. Громко говорят и смеются, жестикулируют. Но все это – притворство, они хотят перекричать свой страх. Возможно, где-то существуют другие люди, более глубокие и настоящие. Но ни у мамы, ни у папы нет таких знакомых.
Когда мы встали между Самотекой и Трубной, я засек положение стрелок на часах у Цирка. Мы простояли один час двадцать пять минут.
Время сначала замедлилось, а потом вообще остановилось. И странное это было время. У меня в классе еще не было ни одного друга. Даже с Витькой мы еще не подружились. Зато были братья Ореховы. Их потом не стало, зато в классе появились девчонки. Юрий Никулин еще не был всенародным любимцем, а Леонид Гайдай не снял ни одной комедии. Еще не было журнала «Юность». Еще не появилась столь нашумевшая и так дорого доставшаяся автору статья «Об искренности в литературе». Еще не сняты были ленты «Летят журавли», «Председатель», «Девять дней одного года», «Коллеги», «Застава Ильича»… Не было «Таганки» и «Современника»… Не было необыкновенного взлета поэзии. То есть не было всего того, что позже очеловечивало и согревало нашу жизнь. И мы полтора часа стояли молча, молча, молча…
Стойкий тромбоз на Цветном бульваре вдруг передернуло, и я взглянул вокруг. Потрясающе! Все крыши были плотно усыпаны народом. Я такого никогда не видел. Наконец мы пошли. Но пошли какой-то судорогой. Мое правое плечо все время заносило. Впереди, за несколько рядов от нас одного высоченного мужика вообще развернуло, и он теперь шел вперед задом, а к нам – лицом. Мама, что-то почувствовав, так крепко схватила меня за руку, что не помогла и варежка. На меня накатил страх.
Вдруг впереди раздался истошный женский вопль. В туже секунду мама стала выдергивать меня из людской массы назад. Впереди ощущалась гигантская все и вся засасывающая воронка, в которую несло хотевших и нехотевших. Потом мама обняла меня, чтобы дергать за руку вместе со мной. А то так недолго и оторвать руку. И снова дергала меня мама, дергала, дергала. В поту и азарте, вся красная, она одна боролась с этой болотной засасывающей трясиной и по миллиметру, по сантиметру выдергивала и выдергивала меня назад. Откуда-то спереди раздавались совсем уже душераздирающие крики и стоны. Трудно, медленно, долго и больно мама отвоевывала меня у смерти для жизни. Мама выдергивала меня, выдергивала, выдергивала. В какой-то момент я почувствовал, что толпа разула меня полностью. Сначала, когда мне на босые ноги наступали, я еще ойкал, но позже, помогая всем телом и душой маме вырвать меня, я вообще перестал обращать внимание на такие мелочи. По маминой руке и по всей моей доброй маме я вдруг почувствовал, что ей стало легче вытаскивать меня. Но все еще мы с ней были одно целое и находились в данную минуту, в этом месте целиком. Я не мог, например, думать и тревожиться за тех, чьи страшные крики все еще долетали до нас. Тогда бы нас, наверное, унесло в эту воронку.
И, наконец, такая страшная, засасывающая людская масса враз поредела, и мы оказались на свободе.
– Чтой-то, мам? – спрашивал я почти бессмысленно. – Чтой-то?
Мама только плакала и целовала меня:
– Ты ж мое чадо! Ты ж мое дитятко!..
Потом мама заметила, что я – босой и схватила мои ступни своими руками, чтобы согреть их. Еще потом мама попросила одного мужика:
– Товарищ, у вас не будет ножа? Только на минуту.
– А ты что, – ответил тот, – не дошла? Не захотела проститься с дорогим товарищем Сталиным?
Ох, не на ту он напал. Надо же знать мою маму. Она ему так врезала:
– Соплив ты, учить меня. Иди отсюда, пока я тебя в милицию не сдала, контра.
Мужик плюнул, но как-то так аккуратно плюнул, без сердца. Плюнул и в сторонку отошел.
Мама сняла с меня шарф и, надорвав его зубами, разорвала на две части. Из половинок шарфа она сделала мне обмотки, и мы с ней пошли. Когда мы повернули с Цветного бульвара на Садовое кольцо, оказалось, что движение по кольцу уже пустили. И наши троллейбусы, абсолютно пустые, идут один за другим сплошной вереницей. Уже дома прежде всего мама напоила меня вкуснейшим чаем с малиновым вареньем.
Папа с меловым лицом сказал только одну фразу:
– Зое, я думал, ты умная женщина…
Мама впервые ничего не ответила. У нее были страшные, виноватые глаза.
У меня иногда такое впечатление, что папа вообще не знает замечательных, высших свойств мамы. Как будто они шапочно, едва-едва знакомы. И главное, я не могу, не умею ему объяснить, что мама очень, очень хорошая. Нет, что она красивая – это он и сам знает, а вот что хорошая…
Что же еще? Это был самый ужасный день в моей жизни. Но все-таки я не простудился, не заболел. И на том спасибо.
Две половинки шарфа постирали и сшили, и я его еще долго донашивал. А траурную повязку, скорей всего, выкинули вместе с обычным папиным портновским тряпьем. Ведь, кроме этого дня, она ни на что не годилась…
Осторожно! Всюду – враг!
Когда передавали по радио траурный митинг с Красной площади, мама слушала-слушала и сказала:
– Нет, на Берию тоже надежда плоха, вон как голос дрожит, совсем старенький стал.
Мне было неполных восемь лет, и потому мне и сейчас странно, что этот – 1953 год – со своими совершенно взрослыми событиями так сильно запал в мою детскую душу. Но событий действительно хватало. Сначала от какого-то непостижимого дыхания Чейн-Стокса умер Сталин. Странно. Мне казалось, наши люди должны умирать, ну уж на самый худой конец от дыхания Иванова-Сидорова, к примеру, или там Ломоносова-Черепанова. А то как-то не по-нашему получается. Жил-жил человек в своей стране, а умер от болезни, для которой даже названия на родном языке нет. Потом – и полгода не прошло, – бац! Вдруг обнаружили крупнейшего немецкого шпиона! И где? В собственных рядах!
Ничего удивительного. Я всегда знал, что шпионы могут протыриться куда угодно, даже в Министерство путей сообщения, где мама работает. Но чтобы в Кремль! Но чтобы по праздникам стоять на Мавзолее и махать оттуда всем нам, дуракам доверчивым, ручкой! Но чтобы притворно дрожать голосом на траурном митинге! Не знаю… Надо быть, странное слово готово сорваться, – выдающимся шпионом.
В эти дни и зародилось мое недоверие к актерам. Ведь актер на сцене может все. В одной пьесе он очень похоже притворяется добрым, в другой – злым. Шпион тоже притворяется, только всегда хорошим, нашим человеком. И его очень трудно разоблачить, потому что он пользуется доверчивостью хороших людей. Вот чем он, гад, пользуется. Диверсанты и шпионы могут очень глубоко внедряться, жениться и даже заводить детей!.. Ну вот как у нас семья, и мы – самые настоящие дети, свои, потому что в самом деле мы все здесь родились. А у шпионов вот этими детьми как бы доказывается, что и он, шпион, тоже как бы наш человек. Дети-то настоящие. Вроде меня и Таньки, и Валерки!.. А-а-а!.. Неужели и в нашем доме?.. Но кто – мама или папа? Против папы было то, что он родился в буржуазной Румынии, да еще при короле Михае… Одно это звучало анекдотически. Какие теперь короли? Жуткая отсталость! Еще – папа знал языки… Без всяких там грамматик и правописаний, но ведь знал. Мама по-иностранному не знала ни аза. Это хорошо, от этого на душе стало спокойно. Но только за маму. А за папу – еще тревожней. Хотя если успокоиться и подумать, то какие-такие секреты папа мог выведать в своем ателье?.. Даже смешно. Да, но зато у мамы на работе навалом секретов! Летом, когда многие сотрудники уходят в отпуск, ей даже доверяют диспетчеризировать воинские перевозки! Ай-ай-ай! Неужели мама?..
Хотя что родители, я и сам в те траурные дни проявил себя с довольно гнусной стороны. Когда пришлось выбирать, отдавать свою единственную жизнь за Сталина или нет, чтобы мертвый он моей жизнью ожил, а я его смертью умер, чего там крутить, не очень-то мне это понравилось. И потому измена Берии пришлась очень кстати. Очень! На фоне шпионства такого крупняка я выглядел совершенным голубем мира. Все-таки моя тихая измена делу Ленина-Сталина не нанесла народу никакого вреда, она вся происходила внутри одного меня. Да, это была моя страшная тайна, но только не такая, как государственная, которая всегда тайна государства от нас, а моя тайна – тайна от государства. Да. На фоне Берии я еще как-то смотрелся. В те дни откуда-то появилась лихая частушка: