Оливье Клеман Отблески Света. Православное богословие красоты - Оливье Клеман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как прекрасен мир, любимый,
Как прекрасен мир! [12]
Так человек вновь творит мир, скромно или гениально, но в реальности — Святой Дух всегда гениален — можно вновь сотворить жизнь одной улыбкой, в хвале и бедности. «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят, блаженны кроткие, ибо они наследуют землю». Кроткие наследуют, предчувствуя в тайне существ и вещей чудо, которое источает свет, Христа, Который вернется в крови и сиянии, Мужа скорбей и Вседержителя, держащего все и благословляющего все в своей милосердной силе, Чудо чудес (вся вселенная и есть чудо), Лицо лиц, и реальность «одного измерения» разума окажется прорванной лицами, бесконечностью, как ночное небо — звездами.
Бог живой, Бездна, творит Лицо, чтобы лица более не умирали, но сияли, как солнце. Сегодня это может дать почувствовать только, может быть, красота, да и то не всякая. Красота святых, омытых тайным сиянием, может это явить, в присутствии этой красоты сердцу становится легко, и оно скачет от радости. Красота одухо творенного творчества, — литургического, как икона, или пророческого, возникающего на границе Церкви и мира, — это движение парусии. Андрей Рублев, чтобы изобразить Бога, написал молодость и красоту в священном триединстве. Достоевский показал, что сердце человека не может насытить даже ад. В Церкви, как и на ее границах, мы ожидаем, мы готовим нашими молитвами «гениальную святость», способную родить мысль о красоте Бога. Между остающимся крупным непрозрачным планом и искусством, не осмеливающимся более изображать человеческое лицо, открывается место для обновленной иконы, неотделимой от обновленной духовности, в сиянии Лица и служении всякому лицу, созидаемой «творческой способностью» Святого Духа, «подателя жизни», который есть также и податель красоты.
ИСКУССТВО И ВЕРА
В действиях художника, в действиях всякого человека, отрывающегося от сомнамбулизма повседневности, присутствует поиск, прорыв, вопрошание или, говоря проще и одним, резюмирующим все словом, пробуждение. Древние аскеты говорили, что самым великим грехом является забвение— состояние непрозрачности, нечувствительности, обремененности делами, оскудения сердца. Человек становится неспособным остановиться на мгновение в тишине, удивиться высокому, ужаснуться, заглянув в пропасть, дрожать от страха или от ликования. Неспособным полюбить, восхититься, взбунтоваться. Неспособным принять творение и людей. В этом состоянии он глух к сокровенному, однако постоянно взывающему к нам голосу Бога.
Здесь нас способно пробудить искусство. Оно погружает нас в самую гущу бытия. Оно делает из нас людей, а не машины. Оно превращает нашу радость в лучезарную, а наши раны — в кровоточащие. Оно открывает нас тревоге и очарованию.
Иногда мы поддаемся очарованию первоначального, «райского», невинности удовольствия, которое делается благодарностью бытию. Это — первая красота:
Зеленый рай детской любви,
Невинный рай, полный тайных удовольствий.
Дети болтают в темноте, лицо юной девушки отражается в лунном зеркале. «Все, что остается нам от рая, — говорил Достоевский, — это детский смех и пение птиц».
Но все — от святого Августина до психоаналитиков, нас учат, что в яблоке прячется червь, в раю — змей, а в детстве — развращенность. Рай — одновременно близкий и утерянный, и жестока именно эта запрещенная близость. Бытие чревато ностальгией, все испорчено смертью, и, чтобы забыть о ней, человек изобретает пароксизмы, где красота становится смертоносной:
Ослепленное насекомое летит к тебе, свеча,
Трещит, вспыхивает и говорит:
Пусть будет благословен этот огонь…
Вторая красота являет эту рану, этот восторг, этот крик: «Красота будет конвульсивной или вовсе не будет», полыхание тел гаснет в пытке, убийство становится одним из изящных искусств, противоречивая, удушливая субъективность неустанно повторяет одни и те же жесты разрушения.
Иногда все же отблески парусии вспыхивают извне, из какой–то транссубъективной глубины. Тает скрывающий видимое снег, падают маски, открывается лицо, глаза усыпаны звездами слез, сердце в глубине приходит в движение, каждая вещь кажется чудом.
Третья красота отмечена на лбу не звездой, а крестом. Для того, кто его не видит, разряд, — как говорят об электрическом разряде, — слишком силен, это безумие, возможно, самоубийство, ритуальное самоубийство, кто знает?
Однако если есть поиск, если рана может быть смертельной, единственный выход — откровение. В мире существует множество откровений, и мне это известно, но только Бог понимает тайну «домостроительства», часто кажущегося полным противоречий. Для меня Христос объемлет все предыдущие «посещения Слова», и я хотел бы говорить именно о христианском откровении. Человек входит в откровение через веру и благодарность. Евхаристия означает благодарение. В своей глубине Церковь является не чем иным, как благодарением Бога, который приемлет «спасибо» человека, нескольких человек, объединенных Христом, приносящим себя во имя всего человечества и космоса, «за всех и за вся»…
Чисто литургическое искусство — иконы (а, следовательно, также и фрески, мозаики, архитектурное пространство), гимнография и церковная музыка, символы и жесты богослужения — имеет своей целью принять откровение, сделать человека чувствительным к нему всей чувствительностью существа, то есть глубиной сердца: там, где ум и желание находят свои корни и горнило своего преображения.
Чисто литургическое искусство имеет смыслом поддержку созерцания, возможность узнать Бога через некую красоту, красоту, которая, как говорит Дионисий Ареопагит, «производит всякую сопричастность». Я охотно переделал бы эту формулу, сказав: « Красота, которую производит всякая сопричастность» (ибо основанием и высшей формой красоты является откровение).
В этом искусстве речь идет не столько о «священном», но более о «святом». Священное — это статическая категория, которая констатирует разделение: есть священное, а есть профанное. Святое же является динамикой освящения: «профанное» в действительности остается профанным, но его следует освободить от лжи, от собственничества, от объективации, чтобы его озарило солнце воскресения, чтобы оно было освящено. «Священное» есть состояние, ограниченное пространство. «Святое» же — это сияние личности: во Христе «трижды святой Бог» становится лицом, следовательно, через Христа я могу видеть в Боге всякое лицо.
В данном случае художник, который иногда не более чем ремесленник, приобретает церковную диаконию. Он может быть только человеком веры, делающим из творчества свое кредо посредством молитвы, аскезы, открытости великому потоку жизни подлинного Предания, которую можно определить как верность Слову, бесконечно актуализируемому Духом. Художник, или ремесленник, пытается освободиться от ограничивающей его субъективности, пытается увидеть свой образец с помощью углубления во всеобщее, превратить через крест двусмысленные и пассивные «страсти» в акт творческого сострадания.
Но тогда, может возразить человек сегодняшнего дня, пишущий иконы художник и ставящий музыку на службу Слову композитор не свободны. Тогда зададим вопрос! Что же мы подразумеваем под словом «свобода»?
Напрашивается поверхностный ответ: быть свободным значит делать, что хочешь.
Кто этот желающий делать нечто по своей воле? Раздираемый противоречиями человек: «…не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю» (Рим 7:15), или человек, предоставленный импульсам своего подсознания, порабощенный внешним образам, подвластный великим силам общества и космоса? Не рискует ли созданная таким человеком красота, даже если он решится вступить в литургическую область, оказаться красотой обладания, захватнической красотой?
Не более ли свободен, вернее, не истинно ли свободен человек освобожденный, умиротворенный, освободившийся от тревоги, ставший свободным от нарциссизма — через веру, живущий молитвой, одновременно открытый и погруженный в сияние благодати? Такой человек, будучи далек от осознания себя демиургом, ощущает себя как творческий образ своего Создателя.
Вот почему нет литургического искусства без правил, без «канонов», составляющих как бы его аскезу; в нем определены заранее композиция сцен, иконография лиц и так далее. И все это из уважения к самому скромному верующему, который должен узнать своих друзей на иконе. Обратная перспектива, фронтальность, акцент на ликах, наиболее прозрачной части человеческого тела, — все это четко разработано с одной целью — позволить красоте вызвать общение и быть вызванной им.
Вся эта аскеза, необходимая в жизни, как и в творческом акте, полностью оправдывает скромную ценность повторяющегося труда ремесленника, позволяя великому творцу в нем быть абсолютно свободным свободой, которая более неотделима от любви. Это очевидно, когда созерцаешь такие шедевры христианской традиции, как образ Христа из Сопотчан в Сербии, образ «Сошествии во ад» из монастыря Хора в Константинополе или иконы Рублева…