Парадокс о европейце (сборник) - Николай Климонтович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из его невнятных письменных околофутбольных комментариев выходило, что в этом позоре поражения тоже виноваты кремлевские власти, вся коррумпированная прогнившая система, и теперь уж революция точно неизбежна. Что ж, проиграли мы датчанам, что ли, или немцам. Верно, футбол спорт не славянский, к тому ж – наших спортсменов и болельщиков там, в странах ближней к нам Европы, страшно третировали, обидно называли русскими свиньями и даже пытались больно бить. Как же надо было исторически нагадить своим ближайшим давнишним соседям, чтоб они так дружно, так стойко и истово нас, русских, ненавидели… Впрочем, оказалось, что какие-то идиоты вышли в Варшаве на марш русских болельщиков с портретами Рябого в руках. Прихватили бы еще изображение Тухачевского, что ли.
Ознакомившись с этим посланием, я развел руками и отвечать не стал. Что мне было ответить. Что мы, русские, освоив лапту и городки, теперь взялись за демократию. И что митинг на Болотной ничем не хуже полноценного матча с мордобоем в конце – пива пить не дают ни там, ни там…
А вот второе сообщение было действительно печально.
Умер Иван.
От повара венгра я получил короткое Ivan die. Счастливец, он не знал прошедшего времени и жил со своим гуляшом в инфинитиве.
Иван действительно говорил, что у него была полостная желудочная операция, кишка каким-то образом завернулась вокруг циррозной печени, и врачи категорически запретили ему пить, сказав, что один только стакан водки его убьет. Буквально накануне он написал мне письмецо, в котором весело и бесшабашно сообщал, что его сыну вчера исполнился год и что по этому поводу он себе позволил.
Врачи оказались правы. И мы уж никогда не исполним с Иваном его мечту – не спустим вместе на воду его замечательную лодку. Bye-bye love, bye-bye happiness…
Теперь я остался совсем один.
Пассажир без места.
Больше никто мне не напишет и не позвонит. Живу на краю света, и свет, как у Селина, кончается ночью. Островной постоялец. Насельник острова размером с one room country, как пела когда-то замечательная Анна Попович, Ana Popovich в оригинале, исполнительница завораживающих блюзов.
Даже память моя работала неразборчиво. Так, я зачем-то вспомнил, что Баратынский остро нуждался в дружеской болтовне, называл это молодое занятие потолковать нараспашку. Он был подвержен депрессиям и страдал от недостатка людского тепла. Светские отношения называл кривлянием, ему нужен был тесный контакт. Все это привело его к алкоголизму – редкий случай среди дворян позапрошлого века, привилегия все-таки разночинная. По-видимому, он отравился в Париже в присутствии жены – впрочем, есть версия, что она его и отравила или помогла отравиться, измученная его алкоголизмом, – брат у него был медик и, может быть, Евгений у него и позаимствовал яд. Ему было всего сорок. Пушкин, друг его ранней молодости, Бокалы, там, да Кинжалы, писал, что Евгений с возрастом стал отделяться и отдаляться – знакомая картина.
Что ж, в преддверии смерти кончаются задушевные разговоры, старость вообще не самая удобная пора для тесного приятельства. Старик всегда один. Вот и на похоронах болтать не принято. Да и кому болтать на моих похоронах, когда там никого не будет. Не будет просто потому, что никого рядом нет. Может быть, знакомые рыбаки сообразят положить мое тело в дубленую пальмовую лодку и пустить по волнам, как мертвеца у Джармуша. Похоронят как моряка, как настоящего островитянина, как мертвеца… Со мной теперь оставалась только Фэй, которая уже так долго пребывала далече. Да моя разыгравшаяся память.
Я вспомнил, как научила меня Фэй ходить по нужде – прямо в океан: и смыв, и подмывка одновременно. Я вспомнил, как она заходила голой в воду, и я смотрел с берега на ее полненькие крестьянские короткие ножки и на очаровательную попку, из которой позже, уже в воде вываливались ее не менее восхитительные какашки. И эти отходы с энтузиазмом подхватывал сиамский прибой…
Я пил ром и вспоминал бедную Лизу. К семидесяти она потеряла память. Уж лучше посох и сума. Впрочем, ей в жизни это доставляло и некоторые удобства.
…Ранний август, брежневский застой, как стали выражаться советские либералы-журналисты от ЦК, когда им дозволили. Богема в Москве пьет и гуляет. Карнавал идет от проводов до проводов, в промежутках и во время самого ритуала: брежневская клика из боязни смут решила приподнять занавес, и в щель поползли евреи, лица с прожидью, кому удалось и кто попало. Одни отъезжанты печальны, другие возбуждены, третьи откровенно страшатся: все порвано, продано, с работы уволено, паспорта сданы, заменены на справки ОВИРА, назад пути нет. Провожающие же веселятся и мародерствуют: разбирают не сданные в букинистический книги, тибрят какие-то картинки и посудку, виновники торжества чувствуют себя в разоре, как на пепелище. Вокруг тарарам, песни Галича под гитару или танцы под доставшийся кому-то из родственников магнитофон. Возлияния. Когда я вернусь. Постепенно действо принимает характер не мистерии, но вакханалии. По углам обжимаются, ванная комната наглухо занята… Подобная вечеринка происходит в мастерской одного художника-графика, стены которой вперемешку с картинками завешаны по тогдашней моде прялками и скалками, собранными по чердакам деревенских изб. График в подаче, но неизвестно – выпустят ли, заранее это никогда не известно. Вокруг него его гарем: Танька спьяну всплакнула, Надюшка порывается исполнить стриптиз, наложница Галюша, Марфа – дома, делает смену посуды на столе. Художник еще не знает, что будущей весной уедет-таки, и уж вовсе не может себе представить, что он, баловень баб и детских издательств, напишет из Вены денег нет, а доброволок не находится…
Я танцую с Надькой. Глядя на нас, слившихся под какую-нибудь тарантеллу, домоправительница Галя скорбит и ревнует: у нас с ней тоже был летучий роман на жесткой гальке прошлым летом в Коктебеле. Роман, помнится, состоялся под березковский итальянский приторно-сладкий и горький от миндаля ликер Амаретто, фишка того сезона у богемы и фарцы.
Я вспомнил, это был 75-й, поскольку тем летом заключил договор с издательством на ту самую сашинскую книжку повестей и получил аванс, на который и гулял в Коктебеле.
Была на той вечеринке и Лиза, будущая моя крестная мать. Фу, как мы бываем глупы, не может же бывшая возлюбленная потом стать твоей крестной. Или все-таки может, нужно написать на Свободу отцу-ведущему. Но тогда ей было не до церкви: породиста, элегантна до дрожи губ у подруг, некрасива, стройна, сексуальна. Диктор всесоюзного радио первой категории. Браков немного, всего три. Первый – с театроведом, который давно на BBC, дочь Манечка. Второй с художником, который давно, богато и громко в Париже, с фотографиями на обложке Paris Match в обнимку с Катрин Денёв. Текущий брак – с парнишкой-содовцем, сотрудником Общества дружбы с зарубежными странами, с которым она вскоре отправится за границу, это слово тогда произносилось торжественно и шепотом, прописью, отчего-то в Иорданию. Короче, Лиза – дама с прошлым, и теперь смотрит на меня пристально, что-то, видно, прикидывая. Но рано удаляется: муж, дочь, дом… Этот ее взгляд из какого-то уголка, с кресла, мне запомнился.
Сейчас, будучи немолодым островитянином-под-пальмами, постепенно усыхающим в этих двуличных тропиках, я смотрю сквозь тридцать исчезнувших, как не было, как это попоэтичней – исчезнувших как дым, именно так, ровно как дым исчезнувших лет, с добродушным прищуром. Мне тот я – молодой гуляка, живший будто вечным праздником, балбес с порывами молодого щенячьего вдохновения, скорее симпатичен. Хоть и неприятна траурная кайма под ногтями и три дня загула не менянные трусы в шоколаде. Судя по реакции на меня не последнего разбора женщин, тогда я был, хоть и неухожен, но ярок собой. И порывист, и свободен, и смел, и фрондер, можно сказать – герой. Это сейчас мне отвратительно и помыслить о каком-либо бунтарстве: я стал неприятно взвешен, не конформен, но равнодушен. Можно сказать, мудр: смена властей на родине меня волнует не больше, чем чередование приливов и отливов. Да и не очень здоров, с наметившимся пузом, чуть усевшим от постоянных водных процедур, лысеющий, с повышенным сахаром и неровным давлением. Я вовсе не люблю себя нынешнего. Но и довольно безразличен и к тому забавному юноше, каким был когда-то, памятуя об издержках моей тогдашней порывистости и неуемности, издержках, которые ведь были, конечно. И которых, будь я поумнее, вполне можно было бы избежать…
В те летние дни я собирался в Молдавию, в очаровательную мазанку в тени раскидистого сада, то есть уже тогда у меня была наклонность к эскапизму. Легкая в те годы на подъем Лиза прикатила ко мне: мы жили в моем домике и ели виноград прямо с ближайшей лозы. Когда мы располагались на траве под вишнями, ее платье почти сливалось цветом с пышной растительностью вокруг, образовывая на траве зеленое пятно потемнее.