Огненное порубежье - Эдуард Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воины развязали Житобуда, живо отскочили в стороны.
— Храброй у тебя народ, — недобро пошутил пленник.
— На такого-то разве что с рогатиной, — в тон ему шутливо откликнулся Давыдка, — Садись ближе, вечерять будем.
Житобуд сел на попону, протянул к огню задубевшие, в желтых буграх мозолей, темные от въевшейся пыли руки. Костер высвечивал его бороду, набрякшие веки, блестящий от пота бронзовый лоб.
Сокалчий принес на медном блюде пышущее паром мясо и хлеб. Острым ножом Давыдка разрубил мясо на две равные части, половину протянул Житобуду, половину взял сам. Чавкая, перемалывая крепкими белыми зубами хрящики, облизывал лоснящиеся от жира пальцы, неторопливо рассказывал:
— Мы ведь тоже в лесах не по своей охоте. Призвал нынче князь, велел в дозор идти. Сон, говорит, мне такой приснился, будто к Роману гости, да через наш двор. Не гоже-де нам гостей отпускать без подарков. Роман наш брат, и мы ему не враги…
Закашлялся Житобуд, поперхнулся куском горячего мяса. Давыдка сочувственно спросил:
— Аль суха ложка горло дерет? Да как же это я не догадался!
И отругал сокалчего:
— Чего ж это ты, кривое твое рыло, гостя встречаешь, а про меды забыл? Аль бочки пересохли, аль полопались лады?!
Сокалчий икнул, вздрогнул толстым и мягким, словно студень, брюхом и тотчас же растворился в темноте за костром. Издалека послышались его свирепые крики, и тотчас же в кругу света, падающего от костра, появились два молодых воина; один из них нес большую деревянную братину, а другой — серебряные чары. Молча поставили все это на ковер перед Давыдкой и удалились.
Давыдка не спеша разлил по чарам мед, отпил из своей глоток, подмигнул и продолжал, не спуская с Житобуда внимательных глаз:
— Вот и рассудили мы: коли не оповестили нас гости желанные о прибытии, так только от своей скромности. Но ведь и нам не гоже отступать от дедовского обычая. Чай, половцы и те гостей с почетом принимают, а мы ведь христиане.
Все понял Житобуд: не случайно столкнулся он с воинами на лесной дороге. Ждали его, расставив силки. В силки-то те расставленные он и угодил. А Давыдка только потешался над ним. Видел он Святославову печать — теперь ни за что не отвертеться.
— Ешь, ешь, Житобуд. Ешь да правду сказывай: уж не встречал ли ты кого путем?
А у самого глаза так и стригут. Растерялся Житобуд, возьми да и сбрехни:
— Правда твоя, Давыдка. Знать, медок просветлил: видел я человека на переправе. Коня он поил, а сам по сторонам поглядывал.
— Не, — тряхнул кудлатой головой Давыдка. — По сторонам только тати поглядывают. А гости князя Романа едут с печатью, им бояться некого…
Отложил кусок недоеденного мяса Житобуд, уставился на Давыдку налитыми бешеной кровью глазами:
— В простых сердцах бог почивает. Почто взял — знаю, почто есть усадил — тоже знаю. А вот почто душу тревожишь, того никак не пойму.
— Дурак ты, Житобуд, сам себя и выдал, — засмеялся Давыдка. — Гость мой желанный ты и есть. А послан ты Святославом к Роману. Вроде бы никто про то и не слышал, а мышка донесла. Ежели нынче не скажешь, с каким словом отрядил тебя Святослав, во Владимире все равно заговоришь. Не гляди, что силен, мы и не таких бирали…
Сказал так и с доброй улыбкой отхлебнул из чары медку. Глянул Житобуд в кроткие глаза Давыдки, глянул на его красные и мягкие губы — и последнее свое слово, что уж было в горле, выговорить не сумел. Только вытянул шею, подергал кадыком и задрожал. Выть тебе волком за твою овечью простоту. Просил он у Онофрия княжеской милости, вот и допросился. Сидеть бы ему возле своей Улейки, слушать, как она его поругивает, да попивать холодную брагу — не этот кислый мед.
— Вольно и черту в своем болоте орать, — сказал он и ударил Давыдку кулаком по голове.
Икнул Давыдка и повалился наземь. Недопитый мед так и брызнул у него изо рта.
А Житобуд в один миг перемахнул через костер, свалил сокалчего, сорвал с привязи коня — и напролом через кустарник, через лес, через низины и взлобки погнал его куда глаза глядят.
Наутро, уж и не веря, что цел и жив, выехал к Рязани.
Глава третья
1— Ты что же это, нечестивец, — кричал игумен Поликарп, яростно стуча посохом, — все стены монастыря исписал мирскими ликами?! Святую обитель осквернил?! Порочных блудниц возвел в райские кущи?!
Зихно-богомаз попятился к выходу, споткнулся на пороге — упал бы, если бы не подхватили стоявшие позади молчаливые чернецы.
В горле у Поликарпа булькало и клокотало. Глаза игумена закатились, впалые щеки еще больше запали — лицо его стало сухим и желтым, как старый пергаментный лист.
Чернецы заломили богомазу руки, пыхтя и ругаясь, взбадривая пинками, поволокли его по монастырскому двору в поруб. Откинули решетку, наградили еще парой пинков и сбросили вниз. Поставили решетку на место, сплюнули и ушли, не проронив ни слова.
Только что Зихно радовался приходу игумена. Поликарп казался ему смиренным и добрым старичком: спина согбенная, голос тихий, глаза кроткие, с поволокой.
Но, разглядывая выполненную с утра роспись на стенах трапезной, игумен вдруг обрел властную жесткость: черты лица окаменели, глаза хищно ощупывали стены, жилистая рука сжала посох так, что на суставах проступили белые пятна…
Зихно был человеком веселым и не умел отчаиваться. Потолкавшись из угла в угол поруба, он опустился на корточки. А едва сел и закрыл глаза, окутали его приятные воспоминания.
Привиделась ему купеческая дочь Забава — полненькая, румяная, с ямочками на пухлых щечках, с ровными рядочками белых зубов под чуть привздернутой верхней губой. Забава прибегала к нему на речку в кусты — там он ласкал и целовал ее до самого утра. А утром помогал ей перелезть через высокий забор и ждал, пока она не проберется в светелку и не помашет ему из оконца рукой. Однажды их подстерег брат Забавы и натравил на Зихно собак. Они изодрали молодого богомаза так, что он две недели отлеживался с примочками на раненых ногах.
Забаву Зихно нарисовал на стене надвратной церкви в образе белокурого ангела, парящего в облаках над постным ликом святого Луки.
Жена златокузнеца Мосяги Ольга наделила своими чертами святую великомученицу Варвару: черные брови, прямой нос с приподнятыми крыльями ноздрей, лукавая усмешка в уголках четко очерченных губ.
Узнав о блуде жены, Мосяга выследил их у квасовара Гостены: на этот раз Зихно посчастливилось уйти от расплаты. Подговоренные златокузнецом мужики ввалились в избу со двора, а богомаз ушел огородами.
Крепко осерчал Зихно на Мосягу — оставил о нем память и в Новгороде на стенах святой Софии, и в Печерской лавре: козлоногий черт с седенькой бородкой, кадык торчит, словно камень в горле застрял, глаза выпученные, зверины.
Но больше всего любви и мастерства вложил Зихно в лик святой Марии. Писал ее — и грезилось наяву: могучий Волхов несет свои воды в Ильмень-озеро, белые бусинки звезд купаются в глубине. И лодка словно парит между звездами и водой. Только слышится плеск весел да темнеется застывшая на носу тоненькая фигурка в белом сарафане, в надвинутом на лицо белом платке. Хоть и не видит Зихно глаз молодой посадницы, а помнит, как смотрела она на него в церкви, когда он, пристроившись на лесах, подновлял роспись стены дьяконника. Искала она отца, а нашла суженого.
В тот же вечер обнимал ее Зихно у святых врат. А другою ночью увез, к себе в избу за Волхов, там и зоревали они, шалея от счастья.
У самого сруба под волоковым оконцем плескалась река, ветер задувал в избу щемящий запах свежескошенной травы, под полом попискивали мыши, скреблись в подгнившие доски, в углах шуршали тараканы. А они лежали в теплой овчине, задыхаясь от поцелуев, и ничего не слышали и не видели вокруг себя.
Наутро, расчесывая волосы, Валена, потухшая, сидела на лавке и потерянным взглядом рассматривала разбросанные по неметеному полу кисти, измазанные краской стены и голосом, охрипшим за ночь, удивленно выговаривала:
— А нехристь ты, Зихно. Знамо, нехристь.
Почесывая голые ноги, Зихно дивился:
— С чего это ты, Валена? Вот крест нательный, кипарисовый, самим владыкой за труды даренный… Хошь, перекрещусь?
— Нехристь, как есть нехристь, — твердила свое Валена. — И образов нет у тебя в красном углу, и лампадка не теплится. Ровно волхв, живешь.
— А это что? — начиная сердиться, спросил Зихно. Он указал на доски, расписанные им накануне и расставленные по лавкам для просушки.
— Бесовское твое ремесло, — с досадой плюнула посадница. — Нешто такими-то были святые?
— А ты их зрила? — спросил Зихно. — Может, ты святая и есть…
— Грешница я, — оборвала его Валена.
— Не грешница, а лада, — попытался обнять ее богомаз. Она отстранилась от него и стала поспешно одеваться.