Сны в руинах. Записки ненормальных - Анна Архангельская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из портфеля он вытащил цветной ворох буклетов и протянул мне.
– Просто возьми и поразмысли над тем, что я сказал. Снятие обвинений, служба и нормальная жизнь или наматывание кругов между улицей и тюрьмой до самой смерти. Тебе выбирать.
Я не пошевелился, хмуро наблюдая за ним и не зная, что могу ответить, и нужны ли вообще этому настырному сержанту мои ответы. Но он всё так же держал в вытянутой руке свои яркие, завлекательные рекламки. Его упорства легко бы хватило на двоих. Сдаваясь этой молчаливой твёрдости, я подумал, что невежливо вот так заставлять его ждать. Тем более, что он один во всём этом чёртовом участке, похоже, действительно старался мне помочь. И я взял эти проспекты.
– Надеюсь, ещё увижу тебя, Джейсон Тейлор.
Он протянул мне руку, и я, застигнутый врасплох этим неожиданным проявлением дружбы, как-то автоматически пожал её.
VIII
– Ты совсем сдурел, Расти?! – я кричал, как будто чем громче, тем доходчивей. – Тебе жить надоело?! Если да, пулю ты и тут схлопочешь. Иди найди ещё одну пушку и наставь на полицейского. А лучше двух-трёх. Делов-то! И нефиг так всё усложнять.
Я бесился, сознавая, что Расти уже всё для себя решил, и по опыту зная, что все мои доводы, какими бы мощными они ни были, разобьются об эту его непреклонную веру в правильность выбора. Если Расти упёрся лбом в какую-нибудь идею, всё равно какую – мелкую или глобально-важную, – если решил для себя что-то, то это было раз и навсегда. Я мог порваться от крика, застрелиться у него на глазах, все земные материки сойтись и разойтись, – неважно, что могло бы произойти, Расти уже ничто не способно было переубедить в его феноменальном, фанатичном упрямстве. Своенравный до абсурда, подчас он зацикливался на какой-нибудь совершеннейшей мелочи, бессмысленной ерунде. Но стоило ему это сделать, определить самому для себя, что вот именно так должно быть и будет правильно, и уже все танки мира не сдвинули бы его с этой позиции.
– Это ты всё усложняешь, – хладнокровно парировал он. – Почему это меня прям сразу убьют? А если и да, то сам сказал, что тут я ещё легче пулю поймаю.
Чёрт. Теперь мой аргумент обернулся против меня же. Только Расти так умел. Отгородившись мощнейшей бронёй своего незыблемого упрямства, он даже и не отбивал атаки, равнодушно и лениво наблюдая, как все тщетные попытки пробить его стойкость словно сами отскакивают от этой проверенной в боях брони. Казалось, что и само решение, выбор, который он сделал, уже перестал принадлежать ему именно с той самой секунды, когда он постановил для себя: да или нет. Единожды склонив ту или иную чашу весов, Расти будто запирал этот вердикт в надёжный сейф, чтобы тут же выбросить ключ, чтобы уже никакая сила не смогла сокрушить твердыню его уверенности. Иногда мне виделось, что он и сам не рад такой нелепой зависимости, невозможности изменить свой же приговор, что он сомневается и хотел бы, быть может, выбрать другой путь… Но что-то грубо и жестоко держало его в тисках данного себе слова. Моя, всегда с трудом и часто в последний момент принимавшая окончательное решение, точно пляшущая на угольках множества вариантов душа никак не могла привыкнуть к такому. Именно к этой странной невозможности позволить самому себе вдруг передумать.
Расти, насупленный и какой-то подавлено-уставший, нехотя отвечал на мои выпады. Что-то вроде простой вежливой попытки дать мне понять бесполезность уговоров, прекратить эти беспомощные, бестолковые метания, которые ничего не смогут изменить. Всю вызывающую весёлость, так долго бесившую полицейских, он будто забыл за дверью участка. Порой мне казалось, что в силу какой-то неведомой душевной болезни, он путал места и события, настолько часто его настроение не соответствовало происходящему. Злобно-насмешливый паяц в минуту опасности, легко и бесстрашно непозволительно-грубой развязностью дразнивший врагов, независимо от риска, подчас и вовсе плюющий на последствия своих слов и поступков, тот же Расти мог сидеть мрачно-циничный, гневный и сентиментальный одновременно на собственном дне рождения, монументальный в своей мрачности среди общего веселья. Я уже привык к этой его особенности, и потому почти не удивлялся, не узнавая в этом уставшем, ссутулившемся, будто сутки без отдыха таскавшем мешки человеке, того Расти, который ещё недавно лучезарно скалился в лица копам, шутил и развлекался, непробиваемый для всех полицейских угроз.
– Если я в армии склеюсь, семья хоть компенсацию получит. А тут она получит только дохлого меня с парой пулек внутри. К тому же, за отсидку в той «тюрьме» платят. Может, из долгов выберусь, – он оживился, словно обрадовался, так удачно наскочив на этот ещё один новый аргумент в пользу своего выбора. – Тебе, Тейлор, легко рассуждать. Семьи нет, с Венецией, сам говоришь, всё несерьёзно – сегодня у тебя, завтра надоест, обратно к матери отправишь. Сам себя ты всегда прокормишь, хоть с Вегасом, хоть без. А на мне мать и сестра со своим мелким. Можешь обозвать меня старым романтиком, но я хочу, чтобы у них была нормальная жизнь, чтобы они не вздрагивали, когда я ухожу по ночам, не паниковали при виде копов у двери. И последнее, чего я хочу, так это, чтобы пацан стал считать нормальным носить передачи дяде в тюрягу. Пусть хоть у него детство будет таким, каким положено быть детству…
Он, видимо, выдохся. Это была поистине грандиозная речь, вдохновенная как на параде. Что ж, наверное, он был прав. Я никогда не знал, что такое семья, близкие… Каково это жить, отвечая не только за себя, оберегая того, кто рядом, от кого немыслимо отказаться и отвернуться. Мне были незнакомы все эти коварные кровные узы, сковывающие иногда таких непохожих людей. Волею рождения, любящие или ненавидящие, независимо от своих желаний они шли по жизни в одной связке, как арестанты, с невозможностью выбирать того, кто будет подле. Хрупкая цепочка ДНК сплетает и сплачивает, калечит и тешит – это уж кому как повезло в этой родственной лотерее.
Самые крепкие оковы, когда-либо существовавшие в мире, сняли с меня сразу после рождения. Годами живя в приёмных семьях, я так и не научился чувствовать себя хоть какой-то частью этих семей. Лишь зритель – любопытный, наблюдательный, – порой вынужденно, но всегда временно участвующий в этом представлении под названием «семья». Никогда не понимал, как кому-то удавалось прижиться у чужих людей, самостоятельно взрастить в себе этот родственный инстинкт любви и взаимопомощи, обмануть своё же сердце, память… Почему же я не мог вот так же управлять собой? Запретить себе знать, что я – чужой, что кроме милосердия или выгоды меня ничто с этими людьми не свяжет? Почему я никогда не хотел выбрать, если не семью, то хотя бы просто комфорт? Ведь были же среди всех моих пристанищ тёплые, светлые, приятные дома, где мне нравилось и откуда не хотелось уходить. Так почему же через год-два я всё же поворачивался спиной ко всему этому, возможно, сам того не желая, обижал каких-то милых людей, изо всех сил старавшихся приручить моё неугомонное свободолюбие? Уйти первым, не дать им самим бросить меня?.. Трусость сердца, в котором застряла картинка с мигалками и собакой… Тот первый мой дом – единственный, из которого я не хотел уходить. Но судьба даже не собиралась интересоваться моим мнением. Разочарование и обида, пришедшие гораздо позже, но тем вернее хранимые в душе…
Иногда мне было грустно, что во всём мире нет людей, к которым можно по праву принести свои проблемы, вывалить, не стесняясь и не прося извинений, весь этот ворох, а потом сидеть плечом к плечу и вместе его разгребать. Но это было мечтой, почти недостижимым идеалом, и я прекрасно сознавал, что многие, выросшие в своих родных семьях, были к нему не намного ближе, чем я. В моём же случае наблюдался ещё и огромный, очевидный плюс – никто не мог задеть моё сердце достаточно сильно, чтобы надолго разрушить мой душевный покой.
У Расти же была вечно болеющая мать, сестра с маленьким сыном и отец, напивающийся и буйный, неуправляемый и жестокий в своём пьяном бешенстве. С детства Расти, битый и озлобленный, прятался от него на улице, предпочитая опасность переулков изуверствам отца, а теперь ругался с ним почти каждый день чуть не до драки. Единственный, кому незлопамятный, быстро отходчивый Расти так ничего и не простил, трепетно сберегая в памяти детские слёзы и терзания. Будто вся мстительная злоба, выданная ему природой, сосредоточилась на этом одном человеке и на других её попросту не хватало. И кажется, Расти всё ещё его боялся. Стыдился и злился от этого унизительного страха собственного отца, и всё равно боялся, не в силах до конца перебороть детскую веру, что страшнее человека нет. Может, потому он так был влюблён в оружие, в этот символ непререкаемой силы, мощный аргумент против любой угрозы? И армия теперь указывала ему простейший путь…