Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Преданная дочь Шарона. Была… Пока не явился Гершон и не утащил ее в Иерусалим. Даже свадьбу не пожелали сыграть в Эйн ха-Шароне. Объяснили, что не хотят брать на себя никаких моральных обязательств. Напрасно Бахрав соблазнял их всеобщей радостью, многолюдным собранием и обещал пригласить самых видных представителей кибуцного движения, заслуженных старожилов долины Шарон.[6] Шарона заупрямилась. Смуглое продолговатое лицо нахмурилось. Эти ямочки на щеках… Что ж, они вправе поступать, как им заблагорассудится. А ее отец? Разве он не покинул отчего дома? Разве не ранил старика в самое сердце? Бахрав пытался доказать разницу — как она вообще смеет сравнивать?! Но никакие доводы логики и здравого смысла не подействовали, они стояли на своем. Тогда Бахрав заявил, что в Иерусалим ни на какую свадьбу не поедет. Если он уже ничего не значит для собственных детей, пускай обходятся без него. Только слезы Пнины заставили его уступить. Но товарищам в кибуце постеснялся даже назвать цель этой поездки. В раввинате молодых благословил молодой раввин и призвал всех присутствующих веселиться и радоваться ради жениха и невесты. Бахрав приневолил себя улыбнуться. Раввин прочел благословение над вином и еще кучу всяких благословений, затем пришел черед разбить стакан в память разрушения Храма. Потом воцарилась странная тишина. Бахрав и сегодня помнит эту тишину. Удручающее молчание. Или это только ему одному показалось, что все вокруг погрузилось в тягостную липкую немоту?
Шарона предложила принести обед из столовой и поесть здесь, у дедушки в домике. Зачем им встречаться с товарищами кибуцниками? По крайней мере, никто не станет коситься на них и прохаживаться на их счет. Как будто угадала желание Бахрава.
— Пнинеле споет нам, и мы сами устроим тут отличный праздник. А Дани почитает из Свитка Рут.[7]
Бахрав улыбнулся дочери, словно вступая с ней в тайный сговор. Однако Гершон запротестовал и настоял на том, чтобы идти в столовую. Детям это будет интересно — посмотреть, как празднуют Шавуот в кибуце. А иначе зачем они вообще тащились в такую даль?
Бахрав взглянул на дочь, но она отвела глаза.
— Хорошо, — сказала со сдержанным раздражением, но тут же смирилась с решением мужа и прибавила прежним ненатуральным младенческим голоском, обращаясь к одной только Пнинеле: — Правда ведь, нужно слушаться папу?
Все по очереди приняли душ и облачились в праздничные одежды. Бахрав надел белую рубаху. Пока они мылись и одевались, уселся в кресло и углубился в приложение к «Вестнику садовода». Краем глаза наблюдал за Гершоном — опрыскивает щеки душистым лосьоном, выбирает и повязывает перед зеркалом галстук. Рот зятя не закрывался ни на секунду, нахваливал многолюдные коллективные трапезы, «как у ессеев в пещерах Кумрана». Бахрав порывался уточнить, что это рукописи нашли в пещерах, а трапезы проводились в трапезной, но удержался. Пришпиливая галстук позолоченной булавкой, Гершон наконец умолк. Пнинеле восторженно кружила возле отца в своем коротеньком нарядном платьице и хлопала в ладоши. Дани — в субботних брюках, из которых он успел уже вырасти (снизу торчали длинные худые ноги) — стоял на пороге и держался за дверную ручку. Как верный страж в царских покоях. Гершон посоветовал и Бахраву надеть галстук. Надо же когда-то начинать. Хотя бы попробовать. Бахрав лишь сдержанно усмехнулся.
Гершон шагал во главе семейства, посреди дорожки. С двух сторон от него — дети. Позади мужа — Шарона. Бахрав все с той же слабой усмешкой на устах замыкал шествие. Издали послышалось пение: «Кто поселится в шатрах Твоих, кто взойдет на гору святости Твоей?» Праздничные огни высвечивали сияющие круги на зеленом газоне перед столовой. Они остановились у входа — против стеклянных дверей, озаренных неоном, под любопытными взглядами товарищей кибуцников, уже расположившихся вокруг накрытых столов.
Дождавшись окончания пения, зашли внутрь и принялись оглядываться, выискивая свободное местечко. Тут и там виднелись пустые стулья, но кем-то уже захваченные: косо прислоненные к столам в ожидании припаздывающих родителей и неприступные под бдительным оком охраняющих их детей. Тем не менее Бахрав двинулся в глубь столовой по длинному проходу — высокий, прямой, с гордо поднятой головой, морщинистое лицо, задубленное солнцем и суховеями, было спокойно, шаг нетороплив. Свободных мест не обнаружилось. Он шел, ни перед кем не опуская взгляда и никому не кивая. Шарона заметила Рафи, своего одноклассника, стоявшего на возвышении и дирижировавшего хором. Правая рука высоко поднята, левая застыла у самых губ, словно в напряженном ожидании.
И снова они оказались снаружи. Молчаливой сконфуженной цепочкой поплелись обратно к домику. Шлейф удаляющегося праздничного веселья волочился за ними: «Корзины наши на наших плечах! Со всех концов страны пришли мы!..»
Поели на веранде прямо из глубоких стальных мисок. Не стали ни петь, ни читать Свиток Рут. Молчание ширилось и разрасталось по мере приближения ночи. Дети уже спали в соседней комнате, слышалось их нежное размеренное дыхание. Гершон, в каком-то растерянном раздумье, долго приглаживал волосы и наконец оборотил свою курчавую голову к приемнику. Бахрав печально улыбнулся и сообщил, что звуки музыки скрашивают его одинокие вечера: он слушает музыку и любуется своими марками. Сказал в ожидании вопроса, которого не последовало. Беззвучно вздохнул и продолжил через силу, натужно выдавливая из себя слова:
— Шарона — это в честь Эйн ха-Шарона.
Гершон согласно кивнул, словно подтверждая поступившую информацию.
— Она была здесь первым ребенком, — продолжал Бахрав. Снял очки и с окаменевшим от напряжения лицом вернулся к недавней обиде: — И, несмотря на это, для меня не нашлось места за праздничным столом!
— Это потому, что мы опоздали, — попыталась утешить Шарона.
— Но тогда, — упрямо бередил Бахрав свежую рану, — когда я впервые взошел на этот холм — голый песчаный холм! — места было предостаточно. Больше, чем требовалось! — Он со стуком опустил на стол чашку с остатками кофе.
Под настойчивыми умоляющими взглядами Шароны Гершон встал, выключил приемник, распахнул дверцы буфета, вытащил бутылку коньяку и налил две рюмки.
Бахрав вдруг взглянул на зятя с нежностью, опрокинул рюмочку, крякнул и сказал взволнованно:
— Они не верили. Никто не верил, что Эйн ха-Шарон сумеет удержаться. Все говорили: нет воды! Без воды — нет жизни, нет дома. Нет дома — нельзя заводить детей. Так что, понимаешь, Гершон, дорогой мой зять, твоя супруга и мать твоих детей была очень близка к тому, чтобы вовсе не состояться. — Глянул на них обоих, словно взвешивая такую обескураживающую возможность, и даже указал на дочь дрожащей рукой. Некоторое время рука так и продолжала одиноко висеть в воздухе. — Когда товарищи узнали о беременности, тотчас потребовали, чтобы Пнина шла в город к врачу и избавилась от ребенка. Да, чтобы не возвращалась, пока не избавится. Они не подозревали, что дети приносят с собой и воду, и дом! — Поднялся, подошел к Гершону и предложил выпить за победу Шароны. За ее состоявшуюся жизнь.
Затем они выпили за воду, которая и есть сама жизнь. Потом за процветание Эйн ха-Шарона. И в память Пнины, которая не дожила до этого дня, но теперь пребывает в лучшем мире. После пятой рюмки Бахрав пожелал Гершону прибавки к зарплате — «чтобы мы могли повеселиться не только в праздники!». И снова уселся за стол, видимо исчерпав все свои тосты и претензии к жизни. Уселся с чувством исполненного долга и завершения сложной, но чрезвычайно важной миссии. Глаза его сияли странным блеском. Даже бледные щеки вдруг зарделись, словно налившись внезапной симпатией к зятю.
— А теперь, милый мой Гершон, я расскажу тебе, как в Эйн ха-Шарон обнаружили воду! — воскликнул радостно, закинул ногу на ногу и покрепче уперся плечами в спинку кресла.
И уже открыл было рот, чтобы начать свой рассказ, но тут заметил, что дочь его, чудесным образом спасенная и принесшая кибуцу воду, подмигнула мужу. Захлопнул рот, снял очки, помолчал, подумал, снова водрузил их на нос и, словно подбадривая самого себя, произнес:
— Ничего, дети, ничего… Вы обязаны выслушать. Это как-никак наш долг — рассказывать вам. Да, снова и снова рассказывать… Как это все начиналось. Умножающий предание достоин всяческой похвалы.
Им пришлось смириться перед этой несокрушимой мудростью веков.
Прежде всего описал жажду: жажду людей, жажду скотины, жажду земли. Старый колодец давал шесть кубов воды в час, этого ни на что не хватало. Молоденькие виноградники и апельсиновые плантации — которые он насадил вот этими самыми руками — требовали воды, воды, много воды!.. Они погибали, вяли, сохли от жажды. Тоненькие лозы плакали без воды, в точности как крошечная Шарона.