Короткое письмо к долгому прощанию - Петер Хандке
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Поздно уже, — сказала она. — И я устала от машины.
Она ушла к себе в комнату, слегка пошатываясь.
Той ночью время даже во сне тянулось страшно медленно. Кровать была широченная, я перекатывался по ней с боку на бок, отчего ночь показалась ещё длинней. Зато впервые за много месяцев я видел сны, в которых снова был вместе с женщиной и даже желал её. Последние полгода, когда у Юдит и у меня, стоило нам только завидеть друг друга, просто горло перехватывало от лютой и безысходной ненависти, я даже во сне не мог сойтись с женщиной. Не то чтобы я испытывал отвращение при мысли о физической близости, нет, просто на самую эту мысль я был не способен. Конечно, я помнил, что бывает такое, но представить себе этого не мог и не испытывал никаких побуждений. Я даже смаковал это состояние, пока оно не сменилось оцепенелой и задумчивой просветлённостью. Тут уж я не на шутку перепугался. Сны, в которых я снова обрёл способность грезить о близости с женщиной, скрасили и оживили долгую ночь. Пробудился я с чувством радостного нетерпения. Я даже подумал рассказать Клэр об этих снах, но потом решил подождать до другого раза — вдруг мне ещё что-нибудь приснится.
Из соседней комнаты послышался голосок девочки, я оделся и пошёл туда. Я помог собрать вещи, мы позавтракали и снова тронулись в путь. К полудню мы хотели добраться до Колумбуса (штат Огайо), а до него ещё около трёхсот километров. По пути через Огайо было несколько городов, кроме того, 70-ю автостраду пересекало много шоссе в направлении север — юг, так что на дорогу надо положить часов пять, не меньше. В Колумбусе мы собирались пообедать, потом уложить ребёнка спать на заднем сиденье и ехать дальше. К вечеру мы должны быть в Индианаполисе (штат Индиана), это шестьсот километров от Доноры.
День был безоблачный, солнце только что поднялось и светило в заднее стекло. Я надел на девочку шляпу, оказалось, шляпа сидит криво, девочка раскричалась. Только мы её успокоили, как нас обогнала машина с приоткрытым багажником, из которого торчали мешки; ребёнок снова разбушевался. Насилу удалось растолковать ей, что багажник не закрыт из-за мешков.
Мы миновали границу штата Пенсильвания и проехали несколько километров по Западной Виргинии, которая вклинилась сюда узкой северной оконечностью. Мне вспомнилась фраза из приключенческого романа: «Но что такое луга Виргинии против прерий Техаса?»
Переехав по мосту через реку Огайо, мы очутились в штате того же названия. В машине сделалось жарко. Девочка сосредоточенно смотрела на дорогу, бусинки пота застыли над верхней губой, хотя мы приоткрыли окно. Потом она снова заволновалась, начала поминутно вскакивать, садилась, снова вскакивала. Я хотел дать ей попить и протянул бутылку с холодным чаем, но она не брала, а только смотрела на бутылку с таким ужасом, будто ничего страшнее на свете нет. Клэр сказала, что я держу бутылку «не в той руке». Я поменял руку, девочка взяла бутылку и присосалась к ней, посапывая от удовольствия. Когда она наконец напилась, я попробовал с ней заговорить, называл её поочерёдно то Дельтой, то Бенедиктиной.
— Называй её одним именем, — попросила Клэр. — Я и так перемудрила с её именами. В первое время я в минуты нежности всякий раз звала её то так, то эдак, даже ласковые прозвища выдумывала, и это совсем сбило её с толку. Теперь она требует, чтобы её звали только одним именем, всякое второе приводит её в ужасное замешательство. Я вообще наделала с ней много глупостей, — призналась Клэр. — Первая глупость — это, конечно, что я от большой любви, столько раз давала ей разные имена. Мало того, я ведь в такие минуты норовила и все предметы вокруг неё по-новому называть, а у неё от этой чехарды голова кругом шла. А теперь она настаивает на первом наименовании вещи, всякое второе выводит её из себя. Или ещё: бывало, она спокойно чем-нибудь занимается, а я сижу и смотрю на неё. А потом не выдерживаю — у меня не хватает терпения просто сидеть рядом с ней и молчать — и отрываю её разговором. А её это отвлекает, и после мне же самой приходится её успокаивать. Но самая большая моя ошибка — это идея неамериканского воспитания. Я не хотела, чтобы она вела себя так, будто ей принадлежит весь мир, или, хуже того, чтобы она считала всем миром только то, что принадлежит ей. Не хотела, чтобы она привязывалась к вещам, а американское воспитание только усиливает это пристрастие. Игрушек никаких не покупала, приучала играть предметами, которые предназначены для других целей, — зубными щётками, тюбиками от гуталина, вообще всякой домашней утварью. И она играла, а потом спокойно наблюдала, как я пользуюсь этими вещами в хозяйстве. Но если ими хотел поиграть другой ребёнок, она жадничала, не давала точно так же, как её ровесники не отдают свои игрушки. Я, конечно, решила, что у неё всё-таки развиваются собственнические инстинкты, и однажды даже попыталась уговорить её отдать какую-то вещь другому ребёнку. Но она так вцепилась, куда там. И тогда — ведь я-то всё ещё думала, что это собственничество, — я отняла у неё эту вещь. Только потом я сообразила, что она вцепилась в свою игрушку со страха, теперь я вообще уверена, что дети не могут расстаться со своими вещами не из жадности, а от страха. Ребёнок испытывает чисто животный испуг: только что вещь была рядом, принадлежала ему — и вдруг она далеко, у другого, а вместо неё — пустота. Ребёнок тогда и себе места не находит. Но я в ту пору настолько была ослеплена своей педагогической мудростью, что живого ребёнка не видела, видела только модели поведения и всякий поступок норовила истолковать по трафарету.
— Ну а теперь? — поинтересовался я.
— Иногда совсем не знаю, как с ней быть, — пожаловалась Клэр. — Особенно в дороге, когда долго едем. Чуть что — она из себя выходит: перед глазами-то всё мелькает, движется, плывёт, взгляду не за что уцепиться. Хорошо ещё, ты здесь, на нас двоих ей легче сосредоточиться.
Я хотел было обернуться к девочке, но вовремя удержался: она только-только утихомирилась.
— Однажды у меня часы украли, — вспомнил я. — Казалось бы, пустяк, что мне какие-то часы, я их и на руке не чувствую. И всё же потом я долго ещё пугался: посмотрю на часы — а там пустое место.
В веренице столбов, протянувшейся через поле, один покосился: девочка снова закричала. Мы остановились возле придорожного супермаркета; Клэр решила, что девочке надо немного пройтись. Она усадила её на большого игрушечного слона, он качался, когда в него опускали десять центов, и качала до тех пор, пока ребёнок вроде бы не успокоился. Но тут девочка заметила тёмные потёки собачьей мочи на бетонном цоколе качелей и потребовала, чтобы её немедленно сняли. Она судорожно вертела головой во все стороны, но ещё более порывисто отворачивалась от увиденного, точно всё вокруг её пугало. Клэр даже не удалось показать ей канюка, плавно кружившего над зданием: девочка буквально повисла на её вытянутой руке. Клэр уложила её на заднем сиденье, она не сопротивлялась, только попросила переставить фотографии на ветровом стекле. Пока Клэр ходила в магазин за апельсиновым соком, я то и дело переставлял фотографии; всякий раз выяснялось, что я расположил их не так, а убрать их совсем девочка тоже не разрешала. Когда я передвинул очередную фотографию куда-то не туда, ребёнок панически взвыл, голосом почти что взрослым. Вероятно, она хотела увидеть только ей одной известный узор, который я каждый раз всё более беспомощно начинал строить и тут же разрушал. Когда Клэр вернулась, ребёнок был вне себя, он неистовствовал. Я на секунду отвлёкся, перестал двигать фотографии — и девочка мгновенно затихла; сколько я ни смотрел, обнаружить скрытого смысла в расположении снимков мне так и не удалось. Клэр перелила сок в бутылочку и дала ребёнку. Никто из нас не проронил ни слова. Глаза у девочки широко раскрылись, она моргала всё реже, потом заснула. Купив сандвичей и фруктов, мы поехали дальше.
— Я сразу представил себя на её месте, — сказал я немного погодя. — Первое, что я помню в жизни, — это мой собственный крик, когда меня купали в корыте и внезапно выдёргивали затычку: я пугался урчания вытекающей воды.
— А я иногда совсем забываю о ребёнке, — ответила Клэр. — Тогда я сама беззаботность. Я совсем её не чувствую, так, вертится что-то под ногами, вроде кошки или собаки. Потом вдруг спохватываюсь, что она здесь, и понимаю, что могу только одно: любить её, и ничего больше. И чем больше люблю, тем сильнее за неё боюсь. Иногда, когда долго на неё смотрю, я уже не могу отличить, где любовь, а где страх. Нежность такая, что превращается в страх. Однажды я прямо изо рта у неё вытащила леденец — представила вдруг, как она подавилась и задыхается.
Клэр говорила ровным голосом, словно сама себе удивляясь. Она внимательно следила за зелёными указателями над автострадой, чтобы не пропустить нужный поворот на обводное шоссе вокруг Колумбуса. Дорога больше не петляла, почти целый час она шла по прямой без малейшего изгиба — ребёнку лучше спалось. Холмы тут были поменьше, зелень на полях сочнее, ростки маиса выше, чем в Пенсильвании.