Короткое письмо к долгому прощанию - Петер Хандке
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если попадём в Донору до семи, ещё успеем сходить с ней поесть, — сказала Клэр. — Там напротив мотеля есть ресторан «Жёлтая лента».
Мы остановились у бензоколонки. Пока заливали бензин, Клэр отвела девочку за дом справить нужду. Я подошёл к автомату купить тоника. Видно, к вечеру в автомате почти не осталось бутылок, потому что моя долго гремела и перекатывалась, а, когда я её открыл, из горлышка пошла пена. Овальное, синее с белым и красным, табло «Америкэн» медленно поворачивалось над зданием, и девочка что-то лепетала о нём, когда Клэр с ней вернулась. Едва мы отъехали, ребёнок закричал, мы оглянулись и увидели, что над бензоколонкой зажглись фонари. «Ведь было ещё светло!» Всё вокруг сразу сделалось ближе и уютней: весь день мы были просто проезжими, а наступивший вечер сулил прибытие на место, отдых, покой. Я снова заговорил, с облегчением заметив, что больше не прислушиваюсь к звуку собственного голоса:
— Я лишь теперь открываю в себе что-то вроде действенной памяти. Раньше я знал только, так сказать, страдательную память. А сейчас, вызывая воспоминание, я не стремлюсь повторить его целиком, от начала до конца, а ловлю в нём крохотные ростки надежды, которые тогда во мне пробивались, и стараюсь не дать этим росткам захиреть в пустых мечтаниях. В детстве, например, я часто зарывал в землю разные вещи: всерьёз верил, что, если откопаю их в условленный срок, они превратятся в сокровища. Сегодня это детское суеверие уже не кажется мне глупой причудой, а тогда я стыдился его; я даже нарочно заставляю себя об этом вспоминать, мне так легче убедиться, что тогдашняя моя неспособность видеть вещи иначе и изменять их не врождённый порок, а следствие тупости и крайнего недовольства собой. Я это особенно ясно осознаю, когда вспоминаю любимую свою детскую игру — в волшебника. Никаких несусветных превращений я не воображал, просто сам себя заколдовывал. Поверну кольцо на пальце или, ещё того чище, просто залезу с головой под одеяло и всем объявляю, что вот сейчас, сию секунду, я себя заколдую и исчезну — раз, и нет меня. Конечно, потом, когда с меня срывали одеяло и я появлялся на всеобщее обозрение целый и невредимый, все покатывались с хохоту, но для памяти гораздо важнее тот краткий миг, когда я и вправду верил, что меня нет. Сейчас, вспоминая это чувство, я ощущаю в нём не тоску, не желание исчезнуть с лица земли, а что-то иное: может, предвкушение будущих времён, когда я стану другим. И вот теперь каждое утро я с удовольствием сообщаю себе, что постарел ещё на день и что по мне это должно быть заметно. Я считаю дни, годы и прямо-таки с жадностью жду, когда же наконец состарюсь.
— И умрёшь, — добавила Клэр.
— Знаешь, о своей смерти я почты не думаю, — признался я.
Перед Питтсбургом, откуда 76-я автострада уходит на северо-запад, мы свернули к юго-западу, на 70-ю. Пунктов налога тут уже не было, и незадолго до захода солнца мы въехали в Донору. В вестибюле мотеля работал цветной телевизор, шла многосерийная семейная сага, Генри Фонда играл полицейского и только что обнаружил, что его родная дочь — наркоманка. Рядом с телевизором стояла клетка, в ней прыгала канарейка и клевала раковину каракатицы. Нам предложили два смежных номера, мы не стали возражать.
Пока мы через стоянку шли к машине, я приметил над холмом узкую полоску облака, высвеченного скрывшимся солнцем. Облачко мерцало над тёмной, как бы осевшей вершиной холма такой чистой белизной, что я невольно с первого же взгляда увидел в небе раковину каракатицы. И сразу понял, как из таких вот недоразумений и обманов чувств рождаются метафоры. Там, где только что село солнце, край неба сиял даже ещё более ослепительно, чем солнечные лучи. А когда я опустил глаза, мне померещились светляки под ногами, и даже в номере я, всё ещё ослеплённый, несколько раз промахивался, пытаясь взять в руки какую-то вещь. «Всё существо моё молчит и внемлет»[25] — вот ведь как раньше боготворили природу. Я же перед лицом природы и в этот раз ощущал — с неприятной отчётливостью — только самого себя.
Я открыл дверь в смежную комнату. Клэр сняла с девочки платье и теперь надевала ей брючки и свитер. Вид простого житейского занятия успокоил меня. По пешеходному мостику мы прошли над автострадой к ресторану «Жёлтая лента», над которым красовалась неоновая фигура колонистки с жёлтой лентой на шее. Такими же лентами были повязаны волосы и у всех официанток. Девочка пила молоко и ела кукурузные хлопья, иногда соглашаясь взять с вилки Клэр кусочек форели, которую ели мы. Тем временем небо за окном потемнело, холмы на его фоне снова выступили светлыми пятнами. Потом потемнели и холмы; поглядывая в окно, я видел только собственное — неверное и зыбкое — отражение. Девочка начала без умолку болтать, зрачки у неё расширились, она пустилась бегать по залу.
— Она устала, — сказала Клэр и, дав девочке ещё немного побегать, взяла её на руки и понесла укладывать спать, пообещав вернуться, как только ребёнок заснёт.
И вот она уже появилась в дверях и улыбнулась мне. Пока её не было, я успел заказать вина и наполнил бокалы.
— Бенедиктина спросила, почему у тебя такие грязные ногти, — сообщила Клэр. — Заснула как убитая.
Я начал было оправдываться насчёт грязных ногтей, но вовремя спохватился, прекратил разглагольствовать о себе, и мы заговорили об Америке.
— А у меня вот нет такой Америки, куда я могла бы съездить, как ты, — заметила Клэр. — Ты ведь словно на машине времени сюда переносишься, для тебя это не просто перемена мест, скорее уж путешествие в будущее. А мы здесь о будущем совсем не думаем, даже и не пытаемся представить, какое оно. Если с чем и сравниваем нашу жизнь, так только с прошлым. У нас и желаний никаких, разве что вернуться в детство. Мы только и говорим о первых годах — о первых годах собственной жизни или нашей истории. Говорим отнюдь не пренебрежительно, скорее, с мечтой о возврате, о движении вспять. Между прочим, большинство сумасшедших здесь совсем не буйные, они просто впадают в детство. Глядишь, прямо средь бела дня у человека вдруг делается лицо ребёнка. И таких всё больше. Потом они или начинают петь колыбельные, или до самой смерти исторические даты твердят. В Европе душевнобольные чаще всего бредят обрывками молитв, у нас они ни с того ни с сего, даже если разговор всего лишь о еде, начинают сыпать названиями и датами победоносных национальных битв.
— Помню, когда я в первый раз был в Америке, — сказал я, — я замечал только картинки: бензоколонки, жёлтые такси, открытые кинотеатры для автомобилистов, рекламные панно, автострады, междугородные автобусы, табличку автобусной остановки на просёлке, железную дорогу в Санта-Фе, пустыню. Люди не доходили до моего сознания, и мне это нравилось. Теперь мне наскучили картинки, я хочу видеть и другое, но странное дело, гораздо реже чувствую себя в своей тарелке: к людям привыкать трудней.
— Но сейчас-то тебе хорошо? — спросила Клэр.
— Да, — ответил я.
Я заметил, что опять говорю о себе, и спросил:
— Хочешь, я почитаю тебе «Зелёного Генриха»?
Мы вышли из ресторана и снова оказались на пешеходном мостике. Взошли звёзды, и луна светила так ярко, что на дальнем повороте, откуда выныривали машины, были видны их длинные скользящие тени. Стремительно приближаясь к огням мотеля и ресторана, тени таяли — машины как бы съёживались. Насмотревшись на них, мы спустились вниз и по широкому двору, где с каждым шагом тишина обнимала нас всё плотней, пошли к себе.
Клэр заглянула к ребёнку, потом через смежную дверь вернулась ко мне. Чуть откинувшись, она села на кровать, а я устроился в широком кресле, свесив ноги через подлокотник. Время от времени до нас доносился слабый рокот проезжающих машин. Я читал о том, как Генрих Лее в первый раз поцеловался: его охватил леденящий холод, он и девушка вдруг почувствовали себя врагами. Так они и дошли до её дома. Генрих принялся кормить коня, а девушка, расплетая волосы, смотрела на него из окна.
«Медленные движения наших рук в окружающей тишине наполнили нас глубоким чувством счастливого покоя, и нам казалось, что мы могли бы так провести целые годы. Время от времени я сам откусывал от куска хлеба, которым кормил коня, и, видя это, Анна тоже достала из шкафа хлеб и, стоя у окна, стала его есть. Мы не могли не посмеяться над этим. И точно так же, как после нашего торжественного и шумного обеда простой кусок сухого хлеба показался нам таким вкусным, так и эта новая форма наших отношений показалась нам теперь тихой гаванью, в которую после пережитой нами маленькой бури вошло наше судно и в которой мы должны были бросить якорь»[26].
Потом я прочёл про другую девушку, которая любила Генриха за выражение его лица и всегда старалась угадать, о чём он думает, и хотела думать о том же…
Я увидел, что глаза у Клэр слипаются, она засыпала. Несколько минут мы просидели молча.