Том 4. Материалы к биографиям. Восприятие и оценка личности и творчества - Т. Толычова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Архиве Киреевский прослужил три с лишним года. Уже за границей главным предметом его занятий была история — он и ехал туда, как сказано, с целью изучить средневековую историю. История на всю жизнь осталась его любимым занятием. Он не думал об обнародовании своих трудов, даже не писал ничего, он только изучал добросовестно и кропотливо источники по русской истории — летописи и акты, и, без сомнения, именно эти изучения привязывали его к архиву. По всей вероятности, в эти годы были переведены им с английского записки Самуэла Коллинза о России, напечатанные много лет спустя в «Чтениях Московского общества истории и древностей»[300]. Перевод этот, как сказано в предисловии, сделан с экземпляра первого издания Коллинза, хранящегося в библиотеке Архива иностранных дел, а редактор «Чтений», в примечании к этому предисловию, говорит, что, с тех пор как переводчик написал эти строки, прошло «много времени» и что в промежутке уже успел появиться (в «Русском вестнике» 1841 г.) другой перевод сочинения Коллинза (не с подлинника, а с французского перевода). Литературная жизнь Москвы не захватывала Киреевского. Даже когда его брат издавал «Европейца», Петр Васильевич поместил в этом журнале только одну компилятивную статью о современном состоянии Испании — изложение статьи, напечатанной в одном из английских журналов.
После поездок 1831 и 1832 года для собирания песен он летом 1834 года предпринял еще одну, последнюю поездку, в больших размерах. Исходным пунктом был, по-видимому, опять Осташков, уже знакомый ему по прежним розыскам; отсюда он неутомимо разъезжал по ближним и дальним местам с мая до осени. Дошел до него слух о ярмарке где-то в Новгородской губернии, которая должна продолжаться целых четыре дня — «стало быть, можно надеяться на добычу», — он отправляется туда, плывет 40 верст по Селигеру, потом едет 25 верст на лошадях; вернувшись из этого похода, оказавшегося неудачным, он через два дня плывет верст за 12 от Осташкова на какой-то сельский праздник, проводит там три дня и вывозит оттуда 20 свадебных песен и т. д. В конце июля, оставив Осташков, он пустился по старорусской дороге, свернул в сторону, чтобы посмотреть верховье Волги, заехал в Старую Руссу и оттуда на пароходе добрался до Новгорода. Здесь он не искал ни песен, ни преданий: «Здесь только одни могилы и камни, а все живое забито военными поселениями, с которыми даже и тень поэзии несовместна»; но он хотел познакомиться с еще богатою каменной поэзией Новгорода. И как он умел чувствовать поэзию прошлого — русского прошлого! Он сам становится поэтом, когда описывает впечатление, произведенное на него Новгородом. Он увидел его с волховского моста в первый раз при заходе солнца; верст за 40 в окрестностях горели леса, и дым от пожарища доходил до города.
В этом дыме, соединившемся с волховскими туманами, пропали все промежутки между теперешним городом и окрестными монастырями, бывшими прежде также в городе, так что город мне показался во всей своей прежней огромности, а заходящее солнце, как история, светило только на городские башни, монастыри и соборы и на белые стены значительных зданий, все мелкое сливалось в одну безличную массу, и в этой массе, соединенной туманом, было также что-то огромное. На другой день все было опять в настоящем виде, как будто в эту ночь прошли 300 лет, разрушивших Новгород.
Он и комнату нанял себе в Новгороде, хотя скверную внутри, но зато на берегу Волхова, с видом на Кремль и Софийский собор, «самое прекрасное здание, какое я видел в России».
Весною 1835 года Авдотья Петровна с дочерьми отправилась за границу лечиться, с ними поехал и Петр Васильевич, частью чтобы быть при них, частью тоже пить воды по совету врачей. Перед отъездом, 1 мая, он вышел в отставку, окончательно расставшись с архивом. Он поехал на Петербург (Авдотья Петровна уехала раньше) и пробыл здесь несколько дней, дружески принятый Жуковским, Пушкиным и товарищами брата. Из Петербурга он поехал морем до Любека вместе с Н. И. Надеждиным, Княжевичем и Титовым, оттуда сушею на Гамбург, Кассель и дальше. В его письмах из этой поездки уже чувствуется та глубокая душевная усталость, которая затем больше не покидает его. Он пишет брату:
Я не без удовольствия увидел опять Германию, которая оставила во мне много воспоминаний дорогих и в которой есть много глубоко поэтического, но вместе с тем я испытал и грустное чувство старика, который возвращается на место, давным-давно не виданное. Может быть, потому только и живы первые впечатления, что с ними соединена безотчетная надежда на неизменность каждого явления, на вечность всего; а как скоро родится чувство суеты и ломкости, то, что было бы прежде живым впечатлением, становится холодной теоремой, вместо того чтобы чувствовать — как это хорошо! — думаешь только — что бы это значило? — и, разумеется, тупеешь ко всему внешнему, то есть стареешься. Всегда грустно видеть иначе то место, где было весело, и потому я все больше и больше убеждаюсь, что настоящее счастье может быть только в одном вечно однообразном движении. Но это чувство во мне не новое, и ты его знаешь во мне.
Эти строки драгоценны, потому что они открывают нам тайную сторону душевной жизни Киреевского. Он являлся перед людьми спокойным, благожелательным — и никто не знал, как страстно, как болезненно чутко он жил внутри, какой острой болью отзывались в нем на вид обыденные впечатления. Эта буддийская жажда покоя, которая слышится в том письме, — не равнодушие к жизни, а усталость сердца, слишком чувствительного и изъязвленного жизнью. Каждую радость приходится хоронить — лучше уж не надо радостей. Так и Лермонтов проклял радость, потому что она бренна[301]. Кто дешевле расплачивается за свои чувства, разумеется, так не рассуждает.
Осенью Киреевский вернулся в Россию. 1836 год ушел у него на хозяйственные хлопоты: ему пришлось взять на себя семейный раздел. Задача оказалась нелегкой, главным образом, по-видимому, из-за алчности и мелочности жены брата, Натальи Петровны. На каждом шагу возникали гадкие дрязги, и нужны были вся деликатность и бескорыстие Петра Васильевича, чтобы мирно все уладить. Вообще это было для него и, по-видимому, для всей семьи трудное время.
Моя молитва, — пишет он матери, — об одном: дай Бог нам всем бодрости и здоровья! Тогда все будет; Провидение есть, и наш корабль не без кормчего. Наконец все-таки ж одолеет не ложь, а правда. А буря этих последних нескольких лет может быть нам и не казнь, а благо. На себе я по крайней мере чувствую, что она смыла с меня много греха, и, взамен того что у меня прошла охота смеяться, я научился ценить многое, чего прежде не понимал.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});