Том 1. Романы. Рассказы. Критика - Гайто Газданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он долго и искренне смеялся; он бил руками по траве, отбрасывался назад, наклонялся вперед, качался влево и вправо; странные и протяжные звуки выходили из его горла – протяжные и печальные, – хотя он широко улыбался; и я понял, что этот человек уже давно сошел с ума.
– Я не постигаю причин вашей веселости.
– Вы ничего не понимаете. Я состарился потому, что я знаю смерть, Я могу поздороваться с ней, как со старым знакомым. Я зову ее по имени, но она не приходит. И почему вы думаете, – презрительно спросил он, – что она женщина? Смерть – мужчина. До меня это некоторые поняли; Бодлер, например. Вы ничего не понимаете. Слушайте: когда я умер, два старика с длинными седыми бородами внесли в мою комнату продолговатый серебряный ящик. Лица их были спокойны и деловиты. Потом пришел третий; это был человек лет пятидесяти, одетый в форму сторожа анатомического театра.
– Вы опустите его на глубину четырнадцати футов, – сказал он старикам. Старики стояли и мерно качали головами; когда опускалась борода одного, поднималась борода другого, и это медленное покачивание доводило меня до головокружения. Смерть стояла, заложив руку за борт мундира. Старики подняли меня и положили в ящик, который принесли и который оказался гробом, обитым внутри парчой. – Вы думаете, Александр Борисович, что моему сыну будет мягко? – спросил один – и я узнал голос моего отца. И другой ответил: – Да, Аполлон Михайлович, я всемерно склонен подтвердить ваше мудрое предположение. – Меня опустили на веревках в глубокий вертикальный канал: четырнадцать футов, подумал я; я слышал, как далеко подо мной текла и шумела подземная река. Гроб остановился, веревки поднялись, и сверху донесся голос моей сестры, сказавшей по-французски: – Il ne bougera plus, mon pere.[249] – Они ушли, и все вдруг исчезло. Когда я очнулся, доктор уверил меня, что я не умру. И я действительно выздоровел. Это было невыразимо печально.
– Теперь я переписываюсь с женой, – сказал он после паузы. – Я ведь ушел из дому одиннадцать лет тому назад. А теперь возобновил знакомство. Жена скоро приедет сюда. Ничего не поделаешь, мой юный друг.
* * *Через месяц после этого разговора к Филиппу Аполлоновичу действительно приехала жена с сыном, мальчиком лет десяти; они покинули гостиницу, в которой я жил, и куда-то переселились. Однажды я видел их в кафе: Филипп Аполлонович обнимал одной рукой жену, другой сына; все трое улыбались. Увидя меня, Филипп Аполлонович поклонился и мерно закивал головой: я вспомнил стариков у его серебряного гроба. Но, в отличие от них, Филипп Аполлонович был гладко выбрит; седые волосы подпрыгивали на его голове, во рту шевелилась папироса с золотым мундштуком; мальчик был очень мил; жена Филиппа Аполлоновича оказалась довольно красивой женщиной, хотя несколько полной, по-моему.
Париж. 10. VII. 1928
Мартын Расколинос*
В таверне Великого Тюренна погибший музыкант Росиньоль, старик с зеленым лицом и дремучей бородой, много лет тому назад спившийся неудачник, играл, как обычно, на гармонике; и Анюта Привлекательный танцевал с мечтательной Маргаритой все один и тот же танец; Анюта грустил и задумывался. Маргарита закрывала глаза, хозяин таверны читал Диккенса и безмолвно трясся от смеха – и все шло, как всегда; уже разгорался спор между двумя завсегдатаями таверны, из которых один был толстый, а другой худой, и худой каждый вечер упрекал толстого за безделье и называл его глупым пузырем; уже свирепела за стойкой суровая родственница хозяина, недавно приехавшая из провинции; уже плакал фистулой громадный Жан, грузчик с Центрального рынка; уже калека, прислуживающий посетителям, принес Росиньолю бутылку красного вина и каменный сандвич с лошадиным мясом; уже сестра Маргариты, Андрэ – с белой кожей и бешеными глазами, собиралась заказывать третий стакан кофе с коньяком; и, конечно, через две или три минуты завязалась бы ежедневная драка и еще через полчаса хозяин, отложив «Оливера Твиста», обходил бы гостей, собирая деньги за разбитую посуду и жалуясь на трудное ремесло, – как вдруг на пороге двери показался святой Мартын. Росиньоль тотчас прервал музыку, и в таверне наступила тишина; только газ шипел в белых лампах и хозяйский дог повизгивал под стойкой.
Святой был одет в новый черный костюм; на ногах его были шелковые носки нежного цвета, белая рубашка блестела; и только неожиданное выражение его маленьких глаз свидетельствовало о том, что состояние необыкновенного духовного напряжения, в котором он находился постоянно, сменилось внезапной усталостью и тоской. Он отозвал Анюту Привлекательного в сторону, сказал ему несколько слов и ушел; и шум в Великом Тюренне возобновился с прежней силой. Я сидел в углу один; свет лампы отражался в сладкой малиновой жидкости моего стакана. Я просидел довольно долго, думая о странной судьбе святого Мартына; и когда я ушел домой, на улицах уже гремели утренние грузовики и толпы нищих шли к площади Бастилии.
* * *Мартын Расколинос не был, собственно говоря, юродивым; но сектантская, изуверская его кровь все же изредка давала себя чувствовать. Дед его был сначала раскольником-старообрядцем, потом хлыстом, сосланным на поселение; отец Мартына был пьяницей-столяром; матери Мартын не помнил. Он был тихим мальчиком, хилым, но живучим – и до пятнадцати лет почти ничем не отличался от своих сверстников. На шестнадцатом году его жизни, в воскресенье, в церкви с ним случился истерический припадок. С этого дня он стал еще тише, еще уединеннее, а через несколько месяцев сбежал из дому, поступил в монастырь и оставался в нем до революции.
Он не уклонялся ни от какой работы, не нарушал поста, не испытывал мирских соблазнов; и его не тянуло в город, как других. Монах, работавший вместе ним, чернобородый Герасим, лентяй и женолюбец, как назвал его однажды игумен, говорил Мартыну, густо вздыхая:
– Невинный ты человек, Мартын. В спячке живешь, как медведь. – Но был не прав: Мартын, несомненно, носил в себе бессознательную силу глубокой веры. В общении с людьми он был добр и прост, как ребенок; и однажды, когда в монастыре поймали Тишку-вора – жулика, развратника, бродягу и негодяя, кравшего у Мартына деньги, – Расколинос, узнав, что Тишку велено бить до смерти, – хоть дело и происходило в монастыре, – пошел к игумену и умолял его отпустить несчастного и даже ссылался на евангельские тексты. Тишку все-таки избили до бесчувствия. Расколинос долго смотрел на неподвижное тело Тишки, на его изменившееся, залитое кровью лицо – и вдруг почувствовал себя необыкновенно одиноким, словно оставленным ночью в лесу, вдалеке от всех.
* * *Поздней зимой тысяча девятьсот семнадцатого года по глухим улицам, мимо черных, нищих домов солдаты красной гвардии гнали плетками мобилизованных монахов, среди которых находился и Мартын. Монахи шли с непривычной для них быстротой, сопровождаемые свистками озорных мальчишек и смехом городских мещанок, прятавших озябшие руки под теплыми платками. Их привели на окраину города, разместили в казарме, кишащей крысами, и поставили караул. Ночью Расколинос вышел на улицу, не замеченный задремавшим часовым, выбрался за город и шагал по полю до тех пор, пока не дошел до небольшой деревушки, где прожил, скрываясь, некоторое время. Потом он поехал к своим родственникам, жившим в Полтавской губернии, – и там опять был мобилизован, на этот раз приказом одного из генералов, командовавших противоправительственными войсками. Так Мартын попал в белую армию; но он не хотел воевать, не брал в руки винтовки, и в тяжелой батарее, куда он был назначен, ухитрился заняться столярным ремеслом: делал солдатам сундучки. Целый день он работал над визжащими досками, поднимая изредка маленькие глаза и гнусаво распевая псалмы, а вечером читал Библию, крестился и прижимал ко лбу громадные, изувеченные работой пальцы. Тонкие брови Расколиноса поднимались, доходя почти до редких волос надо лбом. – Святый Боже, – говорил он, – святый крепкий, Господи, помилуй, Пресвятая Богородица.
Так Расколинос жил до тех пор, пока не началось последнее отступление белой армии. Тысячи лошадей, солдат и повозок, топча мерзлую, звонкую землю, быстро двигались к югу, и в ледяном воздухе далеко была видна и слышна эта сплошная масса, состоявшая из вздрагивающих лошадиных кож, синих и красных от холода человеческих лиц и тревожно дребезжавших железных ободьев колес. Мартын отступал вместе с другими.
В день эвакуации южных армий из Крыма он стоял на пристани в длинной очереди людей, ожидавших парохода. На деревянном помосте пристани происходила давка, людей сталкивали в воду, плакали женщины; кто-то вслух рассуждал: – Ведь из России, господа, уезжаем… – Сначала на пароход попади, потом уезжать будешь, – отвечали ему из толпы. – Блаженны есте, егда поносят вас, – вдруг твердо сказал Расколинос. Люди, уставшие от ожидания, повернули к нему головы. Он перекрестился и запел, сам не зная почему, молитву Ефрема Сирина. Он продолжал петь молитвы и кланяться до той минуты, пока, стоя уже на пароходе, не увидел огненный туман горящего города. И только когда пароход неслышно сдвинулся с места и вышел в море и сверкающие фосфорические линии скользнули за его кормой, Расколинос всхлипнул, опустился на узелок со своими вещами и тотчас заснул, глубоко вздыхая.