Бунин, Дзержинский и Я - Элла Матонина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Елисеев сказал какие-то простые, хорошие слова и акцент сделал на строчках о жене и детях, о чувстве вины, любви и тоски, вечных, подсознательных спутниках тех, кто не может принадлежать только кругу близких людей.
Володя Токмань был доволен, и текст заслали под заголовком: «Цвет красный, белый, желтый, зеленый». Смоктуновский придумал другое: «Мокрый асфальт Вальпараисо». И все поняли, что так лучше. Он стал часто бывать в редакции. Приходил в затравленном виде. Запомнился зеленый свитер с маленькой дырочкой на рукаве. Эта демократическая дырочка на фоне его положения и величия придавала что-то домашнее и милое его облику. «А вы много мне заплатите? – спрашивал он не очень серьезно, но заинтересованно». – «По высшей ставке, как Каверину и Тендрякову». – «Приятно быть в такой компании, и, знаете, деньги нужны. А, кажется, работаю так много, а?» И глянул Деточкиным. Журнал «Студенческий меридиан» со статьей Смоктуновского вышел в свет, и театральный мир заштормило…
А тем временем пришло время летних отпусков. В Майори «средь белых платьев и панам» повстречался Алексей Николаевич Арбузов.
Алексей Николаевич был среднего роста, с большой круглой головой. Серые глаза, копна седеющих волос, крупные правильные черты. Но была и особенность в лице, да и в фигуре. В лице – что-то детское, разбойничье, веселое; в фигуре – мешковатое, медвежье изящество. Он вечно ворчал под нос и был беспокоен. Позже выяснилось, что его беспокойство – это род любопытства к миру.
Мы шли по белой полосе прибалтийского песка и говорили об его «Старомодной комедии». Вдруг Арбузов остановился:
– А что это вы там напечатали в своем журнале? Борис Иванович Равенских в бешенстве, обещает убить Смоктуновского. Дуэль по всем правилам. Вся Москва трубит об этом.
– Но трубить-то не о чем! Речь шла у Смоктуновского о Чили. О «Царе Федоре» – вскользь!
– Не скажите…
Сказать можно следующее. Причин ажиотажа вокруг спектакля «Царь Федор», на мой взгляд, было несколько. Сама пьеса, затрагивающая больную для русского человека тему – утверждение или отрицание плодотворности участия личности в истории. Режиссура Б. Равенских, известного своеобразным обращением с материалом. Изумительная музыка Георгия Свиридова. И, конечно, игра Смоктуновского. Шли все-таки «на него». Только он мог сыграть человека, который «страдал уже оттого, что в мире есть страдание, и оно приходится на долю большинства».
Рецензий на спектакль было с избытком. В основном хвалебные. А что же Смоктуновский при таком успехе? Неужели кокетничал, когда сознавался (в статье, которую мы напечатали) в «творческой немощи и безобразии»? Вспоминается его усталое лицо, тусклый голос уныния в ответ на поздравления с успехом.
– Какой успех, дружочек? Его нет ни в душе, ни у служебного входа – где не сыщешь ни людей, ни зверей. Где толпы, ожидающие выхода? Как-то странно шутил: «Ну вот, свиридовская «Богородица» отыграла, лучшего ничего не будет, можно и домой идти». Его что-то не устраивало в Шуйском – Е. Самойлове. «Стоит, как кучер, – ворчал, – а еще воин за идеал и идею». Жаловался, что нет ансамбля, в то время как рецензенты с похвалой отметили: «Смоктуновский не сливается с остальными людьми на сцене, даже по стилистике… Он явный гость из другого мира». А гость из другого мира, кроткий и ласковый, в крайнюю минуту так ударял царской печатью по столу, что казалось, земной шар раскалывается и возвращается прошлое, чтобы в слабом Федоре проснулся дух Ивана Грозного. Сохранилось предание, что Смоктуновский эту сцену сам придумал, хотя мог ли монополист Равенских, «внедривший спектакль в форму музыкальной сюиты», пойти на это – неясно.
Разногласия были уже в процессе работы. Вот свидетельство – по горячим следам – из статьи Н. Велиховой: «Равенских хотел видеть в Федоре человека, знающего, в чем спасение, Смоктуновский – человека, ищущего спасения. Обе концепции сохранились, они дали своеобразный синтез, ощутимый в лучших сценах… но противоречивый в некоторых эпизодах». Эту противоречивость гениально тонкая натура Смоктуновского не могла не ощутить. Этим он и болел, когда, отнюдь не позируя и не кокетничая, написал свои скандальные строки:
«Общее настроение солнечного утра исподволь подтачивалось чем-то…
Спектакль? Федор? Полгода назад, когда стало уже совсем ясно, что спектакль не получается, да и не может получиться с иллюстративным внедрением его в подобную форму и такое прочтение, прямо на сцене призывал Бориса Ивановича признать свою несостоятельность. Сам сознавался в своей полной творческой немощи и настаивал на горьком, но честном и высоком шаге – закрыть все это безобразие, списать за счет требовательности творческого подхода к пьесе, теме и тем самым сохранить имя доброму старому Малому театру, подобным актом еще и поднять его – де, мол, знай наших, мы столь сильны, что отдаем себе отчет в этой самой силе и поэтому и в слабости, и не скрываем этого. Это у нас не получилось так, как того требует время, сегодняшний, выросший и высокообразованный зритель, перед которым мы, разумеется, всегда в долгу. Так будем же и впрямь верны этой обязанности быть достойными внимания такого зрителя и не станем довольствоваться показом жалких полумер и полумыслей.
Борис Иванович настолько не ожидал такого откровенного выплеска, он был так увлечен процессом режиссирования, что перестал замечать то, что понятно было с первого взгляда непосвященному. Он переработал. Его было жаль. Но, впрочем, так же, как переработал и я, и рассчитывать на сострадание и жалость ко мне моих зрителей я не только не хотел, но не мог. Это было бы полным падением, провалом, позором. Я высказал все то, что думаю обо всей этой затее, о себе, о режиссуре, о товарищах своих в трагическом этом походе. Борис Иванович на некоторое время онемел от неожиданности, но, впрочем, довольно быстро пришел в себя, и по лицу его было видно, что принято какое-то конкретное решение.
– Да, закроем, конечно, но закроем двадцать третьего – прогоним раз и закроем. Тогда уж совершенно будет видно, что не получилось. Без прогона же невозможно будет мотивировать.
Я все же, должно быть, произвожу впечатление глупого человека, если меня так просто, без труда, можно считать идиотом. Спектакль давно идет, и в Киеве, и в Ленинграде уже около двадцати раз. Успокоенности это не принесло».
Человеку, которого жизнь то била, то возносила, требовалось определенное мужество для подобной откровенности. Собственно, Смоктуновский говорил сам с собой. Трибун и ораторских заклинаний он боялся панически: «Сижу порою на собрании в театре или на репетиции. Только что читали чудовищную пьесу, и автор здесь же