Русь. Том II - Пантелеймон Романов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Простой. — Федюков хмуро посмотрел на бутылки.
— Простой или рябиновой? Александр Павлович, у вас спрашиваю. Что вы оба как в воду опущенные? Неужели расчёт? Неужели тревога за своё имущество, за свой покой и беспечальное существование? Неужели ни грана энтузиазма?
— Да нет, я ничего, — сказал Александр Павлович, попытавшись даже улыбнуться, но улыбка вышла несколько натянутой.
— Вот именно — вы ничего. Как это характерно для интеллигента. Ни тёпел, ни холоден. Именно — ничего. Ни туда, ни сюда, — говорил Авенир, работая вилкой и накладывая на тарелки гостям закусок — каких-то маленьких маринованных рыбок. — Мой символ веры сейчас краток и ясен, как кристалл, — сказал он, зацепив гриб на вилку и обращаясь к гостям. — Символ веры моей говорит, что все мы виноваты, что пришёл час расплаты, что в основу новой жизни положены самые высшие принципы, которые только имеются у человечества, — полная свобода, полная терпимость, полное отсутствие насилия и водворение на земле правды… чуть не сказал правды божьей… да оно в сущности так и есть, если это понимать не в поповско-церковном смысле, а в смысле самой высшей правды. И моё страстное желание, чтобы поскорее за Германией последовали и другие. Всё на воздух! Перетрясти тугие сундуки. Именно у тех, у толстокожих, которые не только вины своей перед миром никогда не чувствовали, а считали себя вправе пользоваться всеми благами жизни и эти блага ставили превыше всего. Вот бы я кого… с живых бы шкуру спустил!
— А что же Марья Петровна и дети не обедают? — спросил Федюков.
— После поедят, успеют, — сказал Авенир, разгорячённый собственными словами. — Да, вот вам и культурная Европа, а в один момент оказалась на тысячу верст позади нас. Вот тебе и непросвещённый серый русский мужичок, который утверждает на земле высшее человеческое право.
— Однако князя-то спалили…
— Утечка!..
— Вам бы в самую крайнюю партию записаться, — сказал Федюков, намазывая с хмурым видом горчицу на кусок холодного мяса, — теперь, говорят, есть такие, как раз бы вам подошло.
— Мне в партию?! — подскочил Авенир. — Нет, голубчик, не родилась ещё такая партии, которая бы подошла мне. В шорах и по указке я ходить никогда не буду, в собственной узости никогда не распишусь! Запомните этот момент, говорю это, держа гриб на вилке, а вы скорчили рожу от горчицы. В это время. Запомните!
— Фу! Это чёрт, а не горчица! — сказал Федюков, не ответив на первую половину фразы Авенира.
— Жена сама делает. Ну, великое время переживаем, вы отправляйтесь домой, довольно вам есть, а я сейчас лечу в город, ибо сон жизни окончен! — сказал хозяин, вставая и отодвигая с шумом стул, так что Александр Павлович, только было ухвативший большой кусок мяса, должен был с виноватым видом, давясь, спешно прожёвывать его уже на ходу.
Гости, одевшись, вышли на крыльцо. Авенир, велев запрячь лошадь, тоже вышел к ним на крыльцо так странно одетый, что Федюков и Александр Павлович даже разинули рты от удивления. На нём была солдатская шинель и рваная, солдатская же, шапка с тесёмочками из искусственного барашка.
— Купил у кузнеца, и не из каких-либо гнусных расчётов. Мне сейчас противна всякая одежда, которая отличает меня от народа. Хочу слиться не только внутренне, но и внешне. Прощайте!
Х
Авенир был прав, когда говорил о том, что у власти даже в деревне становятся люди, которые живут мечтой о высшей правде-справедливости. Мужики, когда дошёл до них слух, в первое время проявляли самые лучшие чувства. Они прежде всего видели, что те, на кого они ещё недавно косились — помещики, — вдруг как-то необычайно переменились. Даже Житников стал неожиданно приветлив и почти нежен с мужиками. На вопрос Фёдора, не может ли он подождать за ним долг, с поспешной готовностью отвечал, что ему не к спеху и что если сейчас тяжело платить, то Бог с ними и совсем с деньгами. Дело не в деньгах, а в том, чтобы жить дружно и в мире.
Фёдор пришёл растроганный и рассказал всем. И все были растроганы. А Степан кротко торжествовал. Он как-то забрал всю власть над умами в это первое время. И говорил о том, что теперь всё будет по справедливости, у всех всё будет поровну. На вопрос, когда же это случится, Степан кротко отвечал, что нужно подождать, и всё будет, потому что теперь уже само будет, и делать ничего не нужно. А лавочник, получавший газеты и лучше всех осведомлённый о том, что делается в правительстве, говорил, что нужно подождать, пока выработают новые законы.
— Ну а делить-то когда же будем? — спрашивал Иван Никитич, когда все собрались около богатой избы лавочника на завалинке в одно из воскресений.
— Что делить?
— Как что? Помещичью землю, скотину, инвентарь.
Все замолчали, видимо, с волнением ожидая ответа.
— Как закон выйдет, там видно будет, — ответил лавочник.
— Они там такой закон сочинят, что нам опять одни кочки да бугры достанутся, а вали лучше без закона, так вернее будет, — сказал Захар Кривой, вставая с бревна, на котором сидел. — Растрясти их — и кончено дело…
Все смотрели на Степана и лавочника, ожидая, что они ответят.
— Тебе бы на большую дорогу выйти, там делёж и вовсе лёгкий, — заметил лавочник.
По лицам замелькали улыбки, и один за другим заговорили:
— Правильно, что за человек злобный.
— У него вместо души-то пар, как у кошки.
— Душа кошачья, а зубы собачьи…
И хорошие чувства размягчения и незлобивости взяли решительный перевес.
— А вон сонинские мужики подпалили своего да растащили, кажному, глядишь, кусок и достался, — злобно сказал Захар.
— Одно зеркало, говорят, разбили, на всю деревню девкам хватило, — подхватил кто-то.
— Там, брат, не одно зеркало…
— Много, значит, добра?
— Много. У них у всех только копни. — заметил Захар, свёртывая папироску и кивая куда-то в сторону головой.
— Я у предводителя в передней был, — сказал Федор, — так боже господи, чего только не наставлено. И всё картинки, цветочки на каждом месте.
— Нам цветочков не нужно, там есть получше цветочков, — мрачно возразил Захар.
— У дурака и разговоры дурацкие, — отрезал лавочник, — какой же с тобой порядок заведёшь, когда ты пойдёшь грабить везде? Тогда и все пойдут, и выйдет разбой, а не порядок.
— Верно, верно, — раздались нестройные голоса. — На всех хватит, если по-божески да по закону будем.
— Дай только законы сочинят, — негромко подсказал Сенька, подмигнув. — Глядишь, ещё дядю Степана позовут, вот законы-то будут.
Некоторые с сомнением оглянулись было на Сеньку, но остальные решительно и с осуждением заговорили:
— Болтай ещё. Сказано — люди, а не звери. И ежели говорят — подождать, значит, надо подождать. — И настроение большинства решительно повернулось в сторону хорошего отношения к помещикам… Воцарилось такое размягчённое дружелюбие ко всем, даже к врагам, что, казалось, специально хотелось найти себе врагов, чтобы и к ним проявить то душевное чувство, какое охватило присутствующих.
Исключение составляли только Захар Кривой, у которого была необычайная злоба и зависть и желание унизить во что бы то ни стало тех, кто прежде стоял высоко, да Иван Никитич, который всё взвешивал, сколько достанется на каждого, если разделить поровну имущество и землю помещиков…
XI
В Петрограде прошли первые дни радости и торжества… Всё мало-помалу возвращалось в свою колею — пошли трамваи, открылись магазины, и нужно было вводить в русло вылившуюся из берегов жизнь. Нужно было дать приложение всем человеческим силам, жаждавшим взяться за работу по-новому. И глаза всех были обращены на новую власть, от которой предстояло получить ясный и чёткий план действий.
Целые десятилетия мечтали о том, чтобы гуманные идеи положить в основу управления государством. Это было бы золотым веком, сказкой, о которой можно только грезить. И новая власть заявляла в лице своих представителей, часто со слезами на глазах, что они счастливы увидеть воплощение этой сказки, этой мечты многих поколений борцов за правду, которые всю жизнь свою положили на сражение с насилием полицейской власти.
Но этим людям как-то не пришло в голову практически разработать план управления страной на основах гуманнейших идей. Просто как-то или не собрались, хотя целыми десятилетиями ждали этого великого часа, или, может быть, не сделали этого по великому отвращению ко всякой практике, которая всегда принижает образ идеи.
Поэтому, когда к правительству обращались новые, вставшие у власти в провинции люди с вопросом, что делать, то при ответе им члены Временного правительства испытывали двоякое ощущение. Они чувствовали, во-первых, растерянность, оттого что этот вопрос захватывал их совершенно врасплох. А во-вторых, они чувствовали какое-то умиление, когда говорили делегатам: