Там, где престол сатаны. Том 1 - Александр Нежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
4
Последнее слово Иисуса о. Александру далось, пожалуй, труднее всего. Хотя пламенные речи Семена Ильича ничем не погрешали против фактов, имевших место как в давнем, так и в не столь давнем прошлом (о. Александр в свое время немало потрудился в губернской библиотеке, переворошив кучу книг по истории инквизиции и добравшись даже до «Молота ведьм» двух спятивших монахов, Инститориса и Шпренгера), прилежный читатель поэмы несомненно должен был понять, что председатель ревтрибунала намеренно придавал им смысл, ничего общего не имеющий с истиной. Искусники лжи предпочитают наглому вранью ловко подобранные кусочки правды. Семен же Ильич был мастер не из последних! В самом деле, разве можно было ставить в вину Спасителю мученическую гибель юноши из Тира, непоколебимая вера которого и несомненное Божественное заступничество уберегли его от выпущенных на арену диких зверей? (Заметим, что в сравнении с человеком тварь явила безусловное послушание Небу. Еще заметим, что Семен Ильич об этом умолчал.) И лишь самый низкий и пошлый ум мог связать Спасителя со злодейством людей, безо всяких на то оснований вообразивших себя последним оплотом христианства!
С молитвенным воздыханием священника и сердечной болью поэта о. Александр писал, что насилие во имя христианства ничуть не лучше насилия, направленного против христианства. Если сущность Евангелия бесстыдно подменена, и на место милосердной любви поставлена иссушающая ненависть, если пыточные тиски, металлический стул с пылающим под ним огнем, железный ошейник, оснащенный впивающимися в плоть шипами, оттеснили Распятие, если Сервет и Аввáкум, в разных частях света, один в Женеве, другой в Пустозерске, один за толкование Троицы, другой – за двуперстие, заживо были сожжены в жертвенных кострах, то все это могло означать лишь одно… Рука о. Александра замирала над еще не написанной, страшной строкой. Но любовь к истине превозмогала ужас, овладевавший им перед бездной человеческого зла, и он продолжал: «Отче Мой! Какая-то ошибка Мне мнится в созданном Тобою человеке, если противник Наш так просто и легко овладевает им. Погляди – с какою ловкостью сумел внушить враг Божий, что он и Ты суть нераздельны и единосущны: совсем как Ты и Я и Третья Ипостась. Обманщик, лжи отец и низкий соблазнитель, здесь, на земле, он Богом стал для множества людей. Он – это Ты. И, стало быть, и Я. И Троицу прославив и назвав – не ему ли служит в храме священник, готовый сжечь огнем с ним в вере несогласных?! И епископ, свой посох от сильных мира получивший, – не ему ли возглашает «аллилуйю»?! И толпа, вопившая, чтобы Меня распяли, – не то же самое сейчас ему кричит, как некогда – несчастному Пилату? …Но ведь не Мне, и не Тебе со Духом – ему нужны бессчетные убийства, погромы, пытки, и гордое превозношение церквей друг перед другом, надменных и непримиримых. А все свершается как будто бы для Нас. Да, величайшая со дня творенья мира произошла подмена: любви – на ненависть, и Господа – на Велиара».
Таковым тягостным размышлением, совершенно, впрочем, безмолвным, Иисус в поэме предварял свое последнее слово. В сознании Бога (если вообще позволительно говорить о сознании Того, Кто от века и ныне пребывал и пребывает вне всякого сознания) подобные мысли, само собой, возникнуть не могли. Как Величайший Творец Он был непоколебимо уверен в своем творении – разумеется, не в его безукоризненном совершенстве, а в том, что в день шестой вылепленный из земного праха и одухотворенный дыханием жизни человек оказался именно таким, каким ему и надлежало быть – слабым, склонным к неблаговидным поступкам, вздорным, злобным, однако же иногда способным на чудеса веры, любви и мужества. Без противоречий не было бы и разнообразия, а Творцу, благословившему яростную игру стихий, щебет птах и могучую поступь гиппопотамов, более всего претила скука упорядоченной до мелочей жизни. Что же до сатаны, то кому как не Богу надлежало знать ограниченность отпущенных ему сроков. Кроме того, торжество зла обязано человеку ничуть не менее, чем его извечному соблазнителю и врагу. В конце концов, каковы вообще могут быть требования к Отцу, решившемуся на беспримерный в летописаниях Неба и Земли поступок и попустившему совершиться лютой казни Своего возлюбленного Сына во искупление накопленных человечеством грехов и в грядущее его просветление?
Однако, писал далее о. Александр, что неведомо и чуждо Отцу по Его исключительно божественной природе, то вполне доступно Сыну по Его кровной связи с человеческим племенем. Начитанный в священном предании, повествовавшем – в том числе – о драматической борьбе, которую молодая Церковь вела с гностиками; более того, в Казанской Духовной академии дерзнувший приступить к магистерской – и о ком?! – да, да, о том самом, кто повстречав уже престарелого Поликарпа, епископа Смирнского, спросил: «Узнаешь ли меня?» – и получил от Святителя ответ, достойный Сынов Грома: «Узнаю первенца сатаны!» – словом, о Маркионе, аскете и молитвеннике, отвергавшем всякие указания на телесное естество Христа, как вредные иудейские сказки; знакомый с дерзким учением Ария: Сын, во-первых, не вечен, во-вторых, не существовал до рождения и, в-третьих, не был безначальным; сохранивший записи о монархианах-моданистах, утверждавших, что Христос и есть Бог-Отец и что на Кресте, стало быть, распят был сам Создатель Миров, – о. Александр не без трепета представлял себе суд собратьев, собравшийся по поводу его отдающего гностицизмом толкования природы Отца и попахивающего давным-давно заклейменным арианством изъяснения природы Сына. Возьмут и грянут ему «анафему». В силах ли он будет доказать, что богословский трактат и поэма суть вещи разные и что воображением поэта приведенный в Россию Христос особенной болью скорбел за наше несчастное племя и в этой скорби стал, быть может, более Человеком, чем Богом? И разве в девятый час великого пятка не голос страдающего смертной мукой человека слышим мы в храме: «чем вас оскорбих? Или о чем прогневах? Прежде Мене кто вас избавил от скорби, и ныне что Мне воздаете злая за благая?» Не чудится ли вам, отцы и братья, в сих словах прежде всего оскорбленное, униженное и попранное человеческое чувство? Страшное скажу вам, други: не кажется ли вам, что Искупитель принял крестное страдание, смерть, воскрес и вознесся, так и не обретя твердой уверенности в преображении искупленной им твари? И здесь, в России, став свидетелем разделившей людей ненависти и Сам оказавшийся ее жертвой, не утвердился ли Он в мысли о совершившейся в конце концов страшной подмене?
Христос (тихо). Какой сегодня день?
Девица Гвоздев а (она уже искурила всю пачку и сейчас шарит в пепельнице в поисках более или менее пригодного «бычка».) Пятница.
Христос (кивает). Я так и думал.
Семен Ильич (с презрением). Какое-нибудь суеверие… Стричь ногти в пятницу – к несчастью. Свадьба в пятницу – несчастливый брак. А-а-а… я знаю… У тебя другое. Суд в пятницу – к несчастью. Если ты об этом, то напрасно: у нас суд справедливый.
Христос (с удивлением глядя на него). Ты разве забыл? Меня в пятницу уже судили. (Добавляет, помолчав). И казнили.
Семен Ильич (хмуро). Столько дел. Всего не упомнишь. Ладно. (Он вытаскивает из кармана жилета часы на цепочке, откидывает крышку. Часы вызванивают первые такты «Интернационала».) Вставай, проклятьем заклейменный… (Ужасно фальшивя, напевает председатель ревтрибунала. Девица Гвоздева насмешливо фыркает.) Час дня. (Он защелкивает крышку часов, кренясь набок, засовывает их в карман и бросает испепеляющий взгляд на девицу Гвоздеву.) Не было у нас времени пению учиться. Мы одно только дело в жизни знали – революцию! И торжество мирового пролетариата! Верно, товарищи? (Одобрительным гулом встречает его слова зал. Члены ревтрибунала согласно кивают.) Ну… (Семен Ильич обращается к Христу.) Давай. Мы тебе регламент установим – пять минут. Хватит? Ну, не уложишься – минуту-другую накинем, не в английском, все-таки, парламенте… Но ты не очень.
Христос (как бы про себя). Если с зеленеющим деревом это делают, то с сухим что будет?
Семен Ильич (нетерпеливо). Чего ты там бормочешь? Все сказочки свои плетешь? Головы желаешь нам заморочить? Не выйдет! (Стучит рукоятью парабеллума по столу. В поднявшемся в зале негодующем ропоте слышен голос местной Магдалины, с тоской вопрошающей: «За что вы его?!») Пустой вопрос. Оставить без ответа. Тишина в зале! (Снова стучит по столу – на сей раз печатью ревтрибунала.) Ну давай, давай, не тяни… Обедать пора. А нечего тебе сказать в свое оправдание – так и заяви. Деяния мои, так сказать, обусловлены были… В таком роде. А за тех, кто в разные исторические эпохи именовал себя моими последователями и учениками, никакой ответственности нести не желаю. Или ты, может, раскаиваешься и намерен нам чистосердечно признаться в систематическом обмане трудового народа?