Убийство Сталина и Берия - Юрий Мухин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, если присмотреться, то окажется, что сведения о пытках поступают из двух очень заинтересованных источников. Во-первых, от осужденных, которые не только оговорили себя (что морально еще как-то можно простить), но и других людей, которых из-за этого оговора тоже осудили. То есть, этим преступникам, из-за показаний которых погибли, возможно, и невиновные люди, ничего не остается делать, как утверждать, что показания они дали, не выдержав пыток.
Вот, к примеру, осенью 1941 г. НКВД вскрыло в Ленинграде среди тамошних ученых антисоветскую организацию «Комитет общественного спасения», под которым, сами понимаете, подразумевалась сдача Ленинграда немцам. Было осуждено 32 человека, из которых 5 расстреляно и 10 умерли в заключении, но те, по показаниям которых действовали следователи и осуждал трибунал, остались живы. В 1956 г. они, естественно, превратились в жертвы сталинизма, которых заставили якобы оклеветать товарищей силой. Профессор Страхович в 1956 г. сообщил на очной ставке со своим бывшим следователем: «Мне было подчеркнуто, что в зависимости от того, что названные лица занимаются антисоветской деятельностью, будет решена моя судьба, т.е. буду я жить или меня расстреляют. По требованию Альтшуллера и присутствующих при этом Кружкова и Подчасова я подписал заведомо ложное показание, оговорив ни в чем не виновных ученых, назвав около 20 фамилий».[502] Так кто здесь больше виноват: следователь Альтшуллер или этот Страхович?
Что было особенно страшно для морали общества, так это то, что подобной реабилитацией мерзавцев в умы советского обывателя вдалбливалась законность жидовской морали: «Сдохни сегодня ты, чтобы я мог сдохнуть завтра».
Во-вторых, сведения о пытках поступают от продажных писак и историков, которые на воплях об этих пытках сделали (да и сегодня делают) себе карьеру и деньги.
Никто не задается вопросом – а была ли вообще необходимость пытать тогдашних подозреваемых? Ведь речь идет о жидах – о тех, у кого нет ни малейших общественных целей или идей, нет того, во имя чего стоит выдерживать пытки. Речь идет о тех, кто во имя своего минимального благополучия сам оклевещет любого. Разве Страховича пытали? Или, к примеру, даже К. Столяров утверждает, что Рюмин и пальцем не тронул некоего работника МГБ Маклярского, а лишь применил обычную у следователей формулу, что если подследственный не раскается, то пусть пеняет на себя. И как пишет Столяров: «После столь задушевной беседы Маклярский подписал фантастический по содержанию протокол допроса, оговорив своего давнишнего приятеля, писателя Льва Романовича Шейнина, который длительное время работал в органах прокуратуры, имел звание государственного советника юстиции 2-го класса и уже несколько месяцев содержался во Внутренней тюрьме на Лубянке как активный участник заговора еврейских буржуазных националистов».
Приятель тоже не молчал, ведь и у него были приятели. Столяров продолжает: «На предыдущих допросах многоопытный Шейнин держался расчетливо, в мелочах кое-где уступал следователям, признавал, например, участие в антисоветских разговорчиках с товарищами по перу, приводил националистические высказывания братьев Тур и Крона, перечисляя евреев, препятствовавших дальнейшему неуклонному подъему советской литературы и искусства, называл прозаика Василия Гроссмана и драматургов Финна и Прута, но наличие заговора и, главное, свою в нем ведущую роль отрицал с неизменной решительностью».
И заметьте, ведь никто не заявил о своей невиновности, как это сделал Абакумов. Всем было что рассказать следователю безо всяких пыток и особого давления. И безо всякой жалости к тем, на кого они давали свои показания.
Был некто Л. А. Самутин, во время войны он изменил Родине, служил у немцев, был выдан нам датчанами, получил 10 лет, отсидел, после отсидки хорошо устроился, помогал Солженицыну, пока не разобрался в том, что тот пишет. В конце жизни написал, по сути, критику солженицынских писаний. Эти работы Самутина начали в 1989 г. печатать в «Военно-историческом журнале», но перестройщики очень быстро спохватились и полностью работа Самутина так и не увидела свет. «ВИЖ»[503] успел напечатать размышления Самутина об описании всяческих пыток в «Архипелаге ГУЛАГе» Солженицына. Причем Самутин пишет о своем личном опыте. Итак, датчане передали его в руки «Смерш».
«Мы все ждали, – пишет Самутин, – „пыточного следствия“, не сомневались, что нас будут избивать не только следователи, но и специально обученные и натренированные дюжие молодцы с засученными рукавами. Но опять „не угадали“: не было ни пыток, ни дюжих молодцов с волосатыми руками. Из пятерых моих товарищей по беде ни один не возвращался из кабинета следователя избитым и растерзанным, никого ни разу не втащили в камеру надзиратели в бессознательном состоянии, как ожидали мы, начитавшись за эти годы на страницах немецких пропагандистских материалов рассказов о следствии в советских тюрьмах.
Спустя четверть века, листая рукопись «Архипелага», я снова увижу описание «пыточного следствия», да еще в тех же самых словах и красках, которые помнятся мне еще с того, немецко-военного времени. Это картины, сошедшие почти в неизменном виде с гитлеровских газетных статей и страниц пропагандистских брошюр. Теперь они заняли десятки страниц «Архипелага», книги, которая претендует на исключительность, объективность и безупречность информации
Из-за водянистости, отсутствия строгой организации материала и умения автора затуманивать сознание читателя, играя на его чувствах, при первом чтении проскакивает как-то незамеченным одно очевидное несоответствие. Красочно и драматично рисуя картины «пыточного следствия» над другими, дошедшие до Солженицына в пересказах, он затем на доброй сотне страниц будет рассказывать не столько о самом себе в роли подследственного, сколько о том, в какой обстановке протекала жизнь в следственной тюрьме: как заключенные читали книги, играли в шахматы, вели исторические, философские и литературные диспуты. И как-то не сразу придет мне в голову несоответствие картин фантастических пыток с воспоминаниями самого автора о его благополучном пребывании в камере.
Итак, пыток перенести не привелось ни автору «Архипелага ГУЛАГ» Солженицыну, ни его соседям по тюрьме в Москве, ни мне с товарищами в подвале контрразведки 5-й ударной армии на территории Германии. И в то же время у меня нет оснований утверждать, что мое следствие шло гладко и без неприятностей. Уже первый допрос следователь начал с мата и угроз. Я отказался говорить в таком «ключе» и, несмотря на усилившийся крик, устоял. Меня отправили вниз, я был уверен – на избиение, но привели «домой», то есть в ту же камеру. Два дня не вызывали, потом вызвали снова, все началось на тех же нотах, и результат был тот же. Следователь позвонил по телефону, пришел майор, как потом оказалось, начальник отдела. Посмотрев на меня сухими, недобрыми глазами и выслушав претензии и жалобы следователя, он спросил: «Почему не даете старшему лейтенанту возможности работать? Почему отказываетесь давать показания? Ведь все равно мы знаем, кто вы такой, и все, что нам еще нужно, узнаем. Не от вас, так другими путями».
Я объяснил, что не отказываюсь от показаний и готов давать их, но протестую против оскорблений и угроз. Честно говоря, я ожидал, что майор бросит мне: «А чего еще ты, сволочь, заслуживаешь? Ждешь, что с тобой тут нянчиться будут?» Но он еще раз сухо взглянул на меня и сделал какой-то знак следователю. Тот ткнул рукой под стол – нажал кнопку вызова конвоира. Тут же открылась дверь, и меня увели.
Опять не вызывали несколько дней, а когда вызвали, привели в другой кабинет и меня встретил другой человек с капитанскими погонами. Предложил сесть на «позорную табуретку» – так мы называли привинченную табуретку у входа, на которую усаживают подследственного во время допроса, потом сказал:
– Я капитан Галицкий, ваш следователь, надеюсь, что мы с вами сработаемся. Это не только в моих, но и в ваших интересах.
И далее повел свое следствие в формах, вполне приемлемых. Я стал давать показания, тем более что с первого же дня нашего общения капитан усадил меня за отдельный столик, дал чистые листы бумаги и предложил писать так называемые «собственноручные показания». Лишь потом, когда показания он стал переводить на язык следственных протоколов, я понял, что этот человек «мягко стелет, да жестко спать». Галицкий умело поворачивал мои признания в сторону, нужную емуи отягчавшую мое положение. Но делал это в форме, которая, тем не менее, не вызывала у меня чувства ущемленной справедливости, так как все-таки ведь я был действительно преступник, что уж там говорить. Но беседовал капитан со мной на человеческом языке, стараясь добираться только до фактической сути событий, не пытался давать фактам и действиям собственной эмоционально окрашенной оценки. Иногда, желая, очевидно, дать мне, да и себе тоже, возможность отдохнуть, Галицкий заводил и разговоры общего характера. Во время одного я спросил, почему не слышу от него никаких ругательных и оскорбительных оценок моего поведения во время войны, моей измены и службы у немцев. Он ответил: