Воспоминания о Михаиле Булгакове - Елена Булгакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Статьи и книги, толкующие ученым языком о литературных приемах, жанрах, влияниях, анализирующие эти приемы и жанры, вызывали у него удивление и скуку.
— Ничего не скажешь, сюда вложены пуды пота, — говорил он, перелистывая эдакий многоученый труд. — Скорее всего, писалось для получения какой-нибудь очередной степени. Уверяю тебя, ни читателю, ни писателю это абсолютно неинтересно. Они пишут друг для друга.
Зато материал биографический привлекал его всегда. До страсти любил рыться в старых журналах, особенно исторических, архивных. Собирал словари, лексиконы, справочники. Считал, что их должно быть как можно больше, по всем вопросам, всегда под рукой, без них литератору нельзя. Он и меня снабжал ими. Из множества утерянных мною за годы войны книг сохранились две, подаренные им. М. И. Михельсон. «Ходячие и меткие слова» (Санкт-Петербург, 1896) и Масперо. «Древняя история народов Востока» (Москва, 1911). Вот как пример юмористическая надпись на книге Масперо: «Дорогой Сережа! К вопросу о книжных долгах. Посылаю тебе первую из серии (одна книга — это не звучит!). Вторую уже подготавливаю для тебя. Обрати внимание на переплет. Этой материей была обита мебель в имении предков (во флигеле) в 30-х годах прошлого века. Он стоит 75 рублей. Твой М. Б. Москва. 2 января 1938 г.».
Ему претили словесные штампы, ужасала казенная узость обобщений. Не менее этого его раздражало «новаторство» — намеренная невнятица, гримасы уродливого языка или нарочито грубый натурализм. А чрезмерное использование жаргонных словечек и особенно непристойностей, якобы фиксирующих современность, вызывало у него брезгливость. Все это, по его не менявшемуся убеждению, не только унижает литературу, но и коверкает вкус читателя.
В своей прозе он был целомудрен и точен — он был целесообразен. Может быть, это и есть современная проза?
Казалось, ничем не вызывая на себя огонь, он продолжал традиции русской литературы, однако своеобразие его как художника непрерывно давало пищу для кривотолков. Его поразительная наблюдательность слишком часто переступала спокойные реалистические грани. Вокруг живой натуры, в основе своей всегда достовернейшей, бесом вертелась его фантазия и мысль обретала самые неожиданные формы. Недаром он любил Гоголя, в котором била та же струя. Мы забыли, что не только гоголевский «Нос» был странен, но и «Шинель», великая прародительница русской социальной повести, в конце концов оборачивалась мистическими призраками. Тут почти как в «Носе»: «Чепуха совершенная делается на свете… И, однако же, при всем том, хотя, конечно, можно допустить и то, и другое, и третье, может, даже… ну да, где не бывает несообразностей?.. Кто что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете, — редко, но бывают».
Эти гоголевские слова невольно вспоминаются при чтении «Мастера и Маргариты». Он мог бы намекнуть на них где-нибудь в тексте своего романа.
Но он отнюдь не был фантастом. Он взрывал быт, докапываясь до корней добра и зла, виртуозно владел контрастами и делал это разными способами.
Мне кажется, у него даже в самых серьезных вещах то и дело выглядывает озорник — нет-нет и состроит гримасу. Даже в самых трагических местах мелькнет печальная усмешка. Вот-де какой ужасный балаган жизни и человеческой судьбы мне, веселому человеку, приходится показывать. Он знал, что патетическое обычно ветшает скорее, чем юмор. «Только гений может спасти патетику, и то не всегда», — говорил Булгаков.
И еще: он был лирик.
Это было в нем в гораздо большей степени, чем можно представить по его произведениям, по сатирическому складу его творчества и, если угодно, по личному общению.
Лирические отступления то и дело врываются в его произведения — не только в «Белой гвардии», но и в «Мастере и Маргарите», и в «Театральном романе», и в «Жизни господина де Мольера», и в отдельных рассказах (вспомним нежный рассказ «Псалом»), и даже в ранних фельетонах (в «Записках на манжетах», в маленьких лирических репортажах о Киеве, о Москве). Эти отступления проникают в сердце читателя, вызывают в нем щемящее сочувствие к автору, к его боли. Но автор тут же меняет интонацию — обрывает лирику смешком, так же как пафос и патетику иронией…
Но он был лирик, и не понять это — значит не вполне понять Булгакова-писателя.
Он был лирик хотя бы потому, что всю жизнь хранил воспоминания детства. Не воспоминания даже, а ощущения — и как утрами топили печи и шаркал валенками истопник, и как в гостиной сидели папины и мамины гости, белый свет парадных спиртовых ламп проникал в детскую, и как мама собиралась в театр… И многое другое, оставившее чувство особенного, томительного уюта. В квартире его отца, киевского профессора, все было строго и скромно, избави бог, без намека на буржуазную роскошь и с тем умеренным профессорским свободомыслием, бестревожность которого покоилась на уверенности, что иначе и быть не может…
Прочный мир детства. Так казалось. Может быть, поэтому он и ходил на обветшалую «Аиду», нацепив бантик, или иногда играл в винт (как папа).
Помните его ироническую фразу: «Хотелось быть примерным мальчиком»?
Нет, у него этого не получалось. Напротив, все шло наперекосяк.
Связи с литературной жизнью, литераторами почти совсем прервались. Он редко встречался даже с приятелями по «Гудку». А ведь в той беспорядочной, полуголодной жизни было приятельство, и очень сердечное. А теперь заходили лишь Ильф и Петров. Может быть, забегал и еще кто-нибудь, но это — мимоходом, случайно, он об этом никогда не упоминал. А Ильфа и Петрова любил. Особенно Ильфа.
* * *Я встречал его у Булгакова несколько раз. Он приходил в суконной курточке вместо пальто, в кепи, сдвинутом набок. Смотрел на Булгакова с нескрываемым интересом, с любопытством, словно примеривался к нему, старался уловить, понять самое главное в поведении этого человека, избравшего столь нелегкий и, как казалось тогда, безнадежный литературный путь. Булгаков оживлялся в его присутствии, с головой окунаясь в разговор.
В шутках их, подчас пронзительно едких, когда они начинали говорить о литературных делягах, способных на подлость, было полнейшее единодушие. Ильф был болезнен, издерган, и, странно сказать, Булгаков рядом с ним казался моложе, беззаботнее.
Именно таким я видел Ильфа вскоре после возвращения его из Америки и незадолго до смерти. Он рассказывал отдельные главы будущей книги «Одноэтажная Америка», и то, что я слышал в устном рассказе, было злее, не так смешно, скорее, желчно. По ходу рассказа то и дело возникали у него мысли о нашей жизни, о ее тревогах. Он говорил, что ему думалось об этом во время путешествия по Америке, нельзя было не думать…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});