Исав и Иаков: Судьба развития в России и мире. Том 2 - Сергей Кургинян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разделение научного массива — в сочетании с его новой ролью — чревато далеко идущими последствиями. Наука не может преодолеть отчуждение, не меняя характера производственных отношений. Но она не может и отказаться от роли новой производительной силы. Не меняя производственных отношений, она не преодолевает отчуждения. Отчуждение же чудовищным образом давит на характер входящей в новые права производительной силы.
Как именно оно давит и что уродует? Давит оно тысячами способов, каждый из которых заслуживает отдельного изучения. Уродства, порождаемые этим давлением, крайне разнообразны. Начни я только перечислять их — мы утонем в деталях и дискуссиях. Пойди разберись — это уродство или новый лик? Мутант или «гадкий утенок» Андерсена? Поэтому я укажу на одно самое очевидное и опасное свойство новых производительных сил, вытекающее из отказа породившего их человечества от преодоления навязанного производительным силам повреждения, названного Марксом «отчуждением».
Наука дифференцируется. Дифференциация неуправляемо нарастает. Тем более неуправляемо нарастает и само отчуждение. Ибо суть отчуждения состоит в том, что человечество порождает нечто, с чем оно после этого порождения уже не способно соединиться. Порожденное тогда превращается в «антитезис без синтеза». Наука в виде антитезиса начинает не обогащать духовно, а пожирать породившее ее человечество. Любой предметный мир, будучи отчужденным, выступает в амбивалентной, освобождающе-порабощающей, роли. Чем выше степень отчуждения, тем в большей степени порабощение (погибель) доминирует над освобождением (спасением). Вещи воюют с людьми самыми разными способами. Что, разве ядерное оружие — не разновидность такой войны? А потребительское безумие? А экология, глобальное потепление?
В пределе человек сам становится вещью. А то и придатком к вещам, оседлывающим его.
Вещи (предметный мир) могут погубить и спасти. Спасти они могут лишь если отчуждение будет снято. А снято оно будет лишь когда опредмечивание (создание предметного мира) будет сочетаться с распредмечиванием (возвращением сотворенного предметного мира человеку). Такое сопряжение опредмечивания с распредмечиванием как раз и является отменой труда, его превращением в творчество.
Творчество предполагает возвращение творящему того, что вложено в Творение. И неважно, что именно вложено. Рабочий вложил труд? Верните вложенное, не отчуждайте созданное трудом. Не отчуждайте никаким образом. Не только прямым (через прибавочную стоимость), но и косвенным. Любая новизна во внешнем мире, материализованная в предмете, созданном человеком, должна вернуться в человека, меняя его внутренний мир, интеллектуально и духовно обогащая создателя новизны.
Человек, создав предмет, должен иметь возможность увидеть себя в созданном и, постигая себя через творчество, соединить внешнее (мир) и внутреннее (себя). Нельзя оторвать возможность опредмечивания (создания нового во внешней по отношению к человеку среде) от возможности распредмечивать. То есть нельзя не возвращать человеку, его творящей сущности, порожденное опредмечиванием новое знание о мире в виде нового знания о себе.
Нельзя разбить зеркало, в котором человек, увидев творчески преобразуемый мир, должен увидеть и себя как преобразуемое единовременно и соответственно миру. Нельзя, чтобы порожденное вовне творческим духом не возвращалось самому же этому духу в виде возрастания его, духа этого, творческой самости.
Вполне уместен вопрос: «Почему нельзя? Что значит нельзя?» И так далее. В самом деле, отчуждение столь же почтенно по возрасту, как и само человечество. Или почти столь же почтенно. Но и поправка на «почти», вычитающая из эпохи отчуждения время первобытного рая (первобытного коммунизма по Марксу) ничего особенно не меняет.
Наверное, когда полузверь изготовил первые орудия и оказал первые воздействия на окружающую среду, отчуждения еще не было. Ибо по сути нечего было отчуждать. Но, как только он преуспел и опредметил достаточно для накопления разного рода излишков, сформировавших минимально дооформленного человека на месте проточеловека, началось и это самое отчуждение.
Так почему бы этому самому отчуждению не возобладать окончательно? В своем описании ужасов капиталистического отчуждения Маркс превзошел самых радикальных и далекоидущих романтиков. Того же Гейне, например. Чего стоит хотя бы «Коммунистический манифест».
А обсуждение того, за сколько процентов прибыли капиталист продаст родного отца? Обсуждая это, Маркс поднимает тему, которую потом разрабатывает человек, соединивший марксизм и фрейдизм, — Эрих Фромм.
Для Фромма (а я убежден, что и для Маркса тоже) нет разницы между процентами прибыли, за которые капиталист продаст родного отца, и продажей первородства за чечевичную похлебку. Капитализм для Фромма, Маркса и очень многих других — это не очередной этап истории. Это ее финал. Мрак перед рассветом, почти окончательная смыслооставленность, время отчаяния и погибели. Но в отличие от тех, кто понимает финал как фиаско, Маркс и его сторонники твердо придерживаются эсхатологического подхода, согласно которому накопление энергии на отрицательном полюсе приведет к тому, что из альтернативного энергетического сгустка, накапливающегося на положительном полюсе, ударит очистительная молния.
Однако, во-первых, кто сказал, что она ударит? Маркс доказывает ее неизбежность или он в эту неизбежность верит также, как Иоанн Богослов? И, во-вторых, почему бы молнии не «долбануть» в обратном направлении? Почему она не может быть отрицательной, уничтожающей творческую сущность во имя торжества отчуждения? Ведь, по сути, фашизм и был такой, отрицательной, метафизической молнией.
Почему бы… Почему бы… Почему… К чему адресуют всегда подобные «почему»? К неявной аксиоматике, заложенной в любую теорию. Если, конечно, это всего лишь теория. В XIX веке, да и в XX тоже, теория считалась венцом научного знания, да и знания как такового.
Понадобился Гёдель, критика теоретического знания с позиций, завоеванных самим же этим теоретическим знанием (а не с позиций веры), чтобы почитание теорий вошло в определенные рамки, чтобы обнаружилась парадигмальная, культурная и иная (метафизическая в том числе) обусловленность теоретического вообще.
И тогда выяснилось, что во всех теориях есть эта самая неявная аксиоматика, адресующая к мыслимому и немыслимому. Для любого, самого крупного ученого грань между мыслимым и немыслимым носит абсолютно неснимаемый характер. Но гений — это тот, кто переступает грань. Подвергает ревизии все, включая неявную аксиоматику, и идет до конца. Нет гениев без метафизики. Если встать на позицию постмодернистов, утверждающих невозможность в XXI веке метафизики по причине отсутствия подлинности как ее предпосылки, то и гениев в XXI веке (да и в последующем) быть не должно.
Короче — Маркс переступает грань и испытует свой (да и всеобщий) принцип противоречий. Философ любой школы — хоть строгий постриг прими, хоть йогом стань, хоть даосским монахом — все равно, оставшись философом, не может не понимать, что для любого движения нужно противоречие. И что развитие — это тип движения, которому противоречие особо необходимо. Философ, ушедший в ту или иную мистику и не до конца забывший о философии, может начать этот императив противоречия лукаво отрицать. Но все, что в нем осталось от философии, будет ему нашептывать: «Пожалуйста, не лукавь!»
Маркс в мистику не ушел. Он не зашоренный теоретик, а гений. И он, конечно, не может не спросить себя о том, какое противоречие будет двигателем человечества и источником развития после победы коммунизма и снятия отчуждения.
Бобики из числа советских аппаратных партийных начетчиков могут бормотать что-то о том, что двигателем будет противоречие между хорошим и лучшим. Они могут… Маркс — нет.
Как ученый, как гениальный мыслитель, как человек своей культуры и своего времени, он должен (во сне или наяву) спросить себя о том, какова динамика по ту сторону задаваемой им коммунистической эсхатологической перспективы. Как альтер-эго Гегеля, он не может не понимать, что его философский ближайший сосед (и непримиримый антагонист) свой ответ дал. И этот ответ в том, что динамики не будет, потому что не будет противоречия (сравни — «Времени больше не будет»). Маркс понимает, что это блистательный и совершенно для него неприемлемый ответ. Но он мыслитель. Он не может проклинать такой ответ, ощущая всю меру его убедительности и не имея другого ответа, своего. Он его страстно ищет. Чем он хуже (проще, грубее) Гегеля?
Гегелю можно черпать средства из метафизики прошлого, в том числе восточной (индийской), а Марксу—нет? Совершенно не нужно свято верить в Тору для того, чтобы точить на ней, как на оселке, мысль свою, свою неявную аксиоматику, свой светский метафизический пафос. «Движение после» испытуется «движением до».