Тезей (другой вариант перевода) - Мэри Рено
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он и рта не раскрыл, но лицо его было красноречиво. Покраснело, с желваками на скулах... Он был не из тех, кто много говорит; и глядя, как он стиснул пальцами подоконник, я знал, что сейчас ему не говорить хотелось. Быть может, он думал, что я его не разглядел, но уж если кто знал такую ярость - так это я. Чуть не сказал ему об этом. Но пока мы молча глядели друг на друга - словно враги на поле боя - вошла мать и сказала, что царь готов принять меня. Она внимательно поглядела на нас, но ничего не сказала больше; а мы оба избегали ее взгляда, как мальчишки.
Деда усадили в постели... Он был чист и легок, как пух чертополоха; молочно-белая кожа обтягивала кости рук, а они лежали на синем шерстяном покрывале, под которым едва угадывалось его тело... Приветствуя меня, он поднял руку чуть-чуть, как маленькому ребенку, и я увидел пленку на его глазах. Я встал возле него на колени, он погладил мне волосы и сказал:
- Не теряй веры, сынок, это единственное, что мы можем... А боги знают, что делать с нами. - Голос был, как шелест тростника.
Он снова задремал... А мне снова вспомнилась юность: как мне был зов идти к быкам на Крит, как рыдал народ, как кричал мне отец, что оставляю его врагам на склоне лет... Да, это была правда, но я ушел, и не мог иначе...
Раздался стук копыт - я выглянул в окно. Парень был внизу на дороге; в свете заката пыль из-под колес тянулась розовым шлейфом... Когда он брал поворот, я представил себе, как его глаза пожирают пространство впереди, пока он не выберется на равнину, где сможет дать волю коням.
Я бегом бросился в конюшню, на ходу крича, чтобы дали колесницу и пару свежих лошадей... Прибежал и колесничий, но я отослал его и взял вожжи сам. Когда скитаешься по разным странам, то время от времени приходится править чужими лошадьми, так что и эти сразу почуяли хозяина. Через Орлиные Ворота я погнал их к морю; и люди в Трезене, мимо которых я совсем недавно ехал с царем-возничим, изумленно глядели мне вслед и вспоминали об учтивости, когда я уже проезжал.
Я его видел у поворотов, но он ни разу не оглянулся - смотрел только вперед, к равнине Лимны, что покрыта затвердевшей глиной; а добравшись до нее, нагнулся над упряжкой, и они рванулись - вихрем. Но я думал, что еще нагоню, хоть он и ушел раньше; ведь он крупнее меня, - моим надо везти меньший вес, - а он отпряг свою третью, праздничную, и правил только парой.
Рябь Псифийской Бухты плескалась о сверкающие влажные камни... По этой самой дороге я уезжал на поиски своего отца, на испытание мужества на Истме - как раз в его возрасте... И вот я снова мчался по ней во всю мочь словно опять был мальчишкой и надо было выиграть гонку у другого, высокого... Я не был мальчишкой. Когда год за годом мокнешь на море - то тут, то там костенеют суставы, завтра всё будет болеть... Но всё равно я хотел выиграть эту гонку.
Против его каприза была моя воля; я уже доставал, когда его закрыл длинный поворот. Он меня так и не видел. Я обогнул мыс - и вот, совсем рядом, стоит его колесница... Но она стояла пустая возле дороги. Сердце у меня прыгнуло, ударило в горло - безо всякого смысла, потому что пара была привязана к оливе и стояла спокойно... Увидев, что всё в порядке, я привязал и своих коней рядом и пошел по тропе вверх.
Зная его, я думал, что мне придется карабкаться долго; но он ушел не очень далеко. Там была роща, а я шел тихо, - он меня не видел за деревьями. Он стоял, тяжело дыша... От скачки, от подъема и - я видел - от ярости. Руки его висели, но пальцы сжимались и разжимались. Потом начал ходить по поляне, словно зверь в клетке, - и вдруг подпрыгнул и с треском обломил сук, толщиной в мою руку. Разломал его, наступив ногой на середину, потом принялся за тонкие ветви... Вокруг была целая куча листьев и белой щепы изодранного дерева; он встал над этим месивом, угрюмо глядя вниз... Потом опустился на колени, пощупал руками и поднялся, держа что-то в сомкнутых ладонях; держал мягко, заботливо - но оно было мертвое. Не знаю, что это было, птичка или бельчонок, - что-то маленькое. Уронил убитую зверушку, взялся рукой за лоб... Я увидел его огорчение, понял, что он опомнился, что корит себя и за то, что произошло между нами, - мне было достаточно. Я вышел из-за деревьев, протянул ему руки:
- Ладно, малыш, это прошло, - говорю. - Зато теперь мы будем знать друг друга лучше...
Он посмотрел на меня, - так, будто я с неба свалился, - опустился на колени и прижал мою руку ко лбу. Пока он поднимался, я опять поцеловал его; но на этот раз, когда он распрямился во весь свой богатырский рост, я ощутил уже только гордость.
Мы поговорили немного, вместе посмеялись над нашей гонкой, замолчали... Уже вечерело, вершины холмов золотились над бухтой, утонувшей в тени; пахло водорослями с пляжа, чабрецом, влажной от росы пылью... Трещали кузнечики... Я сказал:
- Знаешь, я забрал твою мать у Девы, а теперь она требует вернуть долг. Боги справедливы, их нельзя обмануть... И хотя ты служишь тому из них, кто никогда не любил меня, будь верен, и ты останешься мне сыном. Верность - это мера человека.
- Вот посмотришь, отец, - он впервые назвал меня так с тех афинских дней, - вот посмотришь, я и тебе буду верен.
Он замолчал, но я видел, что он еще что-то хочет сказать - и стесняется.
- Ну что? - говорю,
- Когда я был маленький, - сказал он, - я однажды спросил тебя, почему невинные тоже страдают, когда боги разгневаны. И ты мне ответил: "Не знаю". Ты - мой отец и царь! - сказал: "Не знаю". За это я всегда тебя любил.
Я ответил ему что-то ласковое, а сам думал: удастся ли мне когда-нибудь его понять?.. Ладно, хватит с меня и веры в него. Когда мы шли назад к колесницам, я спросил, куда он ехал.
- В Эпидавр. Чтобы вылечиться от одной старой болезни. Я-то думал, что она уже прошла... А вместо этого пришел ты...
Он не сказал, что за болезнь; но я понял, что он говорил о своей ярости. Странные слова для человека его силы и в самом воинственном возрасте.
В лучах заката ярко горело небо, светилась земля; и лицо его тоже светилось - изнутри... Я ехал домой умиротворенный; и так славно, сладко спал в ту ночь... Но только богам дано вечно жить в радости.
2
В то лето мы с Пирифом добрались до самой Сицилии, чтобы оттуда напасть на Фапс. Ночной штурм с моря был так успешен, что мы были уже на стенах, когда они забили тревогу. Я слышал крик наблюдателя; раньше бывало кричали: "Тезей Афинский!", а этот вопил: "Тезей-Пират!.. Тезей-Пират!.."
Я разозлился, и фапсийцы дорого за это заплатили... Но всё равно это заставило меня задуматься. В те дни все, чем я мог похвастаться к концу года, - это груз добычи да очередная деваха, от которой меня через год затошнит. А когда-то это были области, очищенные от бандитов; укрепленные границы; законы, вершившие правосудие; улаженные распри между племенами; просители, освобожденные от жестоких хозяев... Если вдуматься - от того, что я живу, никому не стало лучше ни в этот год, ни в прошлый, ни в позапрошлый...
Когда мы шли назад вдоль берегов Италии, я вспомнил Трезену. Нельзя больше пускать дела на самотек: Ипполит сам выбрал свое наследство - значит, юный Акам, сын Федры, должен стать наследником всех моих царств. Он должен приехать в Афины, чтобы к нему там привыкли.
Парнишка был неплохой, в нем было немало достоинств... Но он был очень легкомыслен и жил со дня на день. Храбрости ему было не занимать, я часто это замечал, но честолюбия, казалось, в нем не было вовсе. Он был сыном моей законной царицы, с чистым титулом для материковых царств, если бы я его выбрал наследником, - однако, насколько я мог видеть, он спокойно ждал, пока Крит сам упадет ему в руки, и ни о чем больше не помышлял. Правда, он был критянин до мозга костей - как те изящные принцы Старого Царства, нарисованные на стенах Лабиринта, что гуляли по газонам ирисов с царским грифоном на веревочке; правда и то, что я сам сделал его таким... За всю его жизнь я привозил его в Афины лишь несколько раз, да и то ненадолго... У меня было оправдание, - он был слабым ребенком, - но я сам хотел, чтобы он оставался доволен своим Критом: достаточно уж братья повоевали из-за Аттики во времена моего отца. Однако теперь надо было показать его там, иначе народ его вовсе забудет; да и пора было приучать его к делу.
Он был беспомощен, как дитя малое. Ему было уже достаточно много лет, чтоб успеть призадуматься, как долго он сможет усидеть на Крите без поддержки аттического флота; но казалось - это его ничуть не заботит. А заботиться было о чем: Девкалион умер, сын его Идоменей был совсем не тот человек... Если он еще не строил заговоров, чтобы захватить трон, то удерживал его не страх: он слишком был горд, чтобы рисковать своей честью, и потому не хотел поражения. В нем была кровь Миноса, - и по критской линии, и по греческой, - и ему было двадцать пять, а мне уже за сорок, и я не слишком берег себя, - все это знали, - он мог и подождать. Но как только я уйду, Акаму придется держаться обеими руками...
Женщины на Крите всегда разбирались в делах; интересно, как ко всему этому относится его мать, пыталась ли она говорить с ним на эту тему?.. Он относился к ней с истинно критским почтением, но когда я был у них в последний раз, ему, кажется, со мной было лучше.