Потрясающий мужчина - Ева Геллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Имеющийся материал и Таня поздоровались, как счастливые влюбленные.
Мне Детлеф сказал:
— Рад тебя опять видеть, — и тут же углубился в бесконечную дискуссию о возможностях и стоимости реконструкции крыши в отеле с Руфусом, которого знал только по Таниным рассказам. Бенедикта и Анжелу он не помянул ни единым словом. Я знала, что это значило: ничего не изменилось. Да и что могло измениться?
— Как тебе счастливая парочка? — спросил Руфус на обратном пути.
— Довольно убедительно.
Хотя все было чересчур уж рационально, чтобы претендовать на настоящую любовь. Или настоящая любовь была временно вытеснена на второй план? В чем вообще разница между настоящей любовью и расчетом? Для Детлефа оказался возможным путь назад. Но Детлеф не стал за это время отцом будущего ребенка другой женщины. Я лишь сказала:
— Имеющийся в наличии материал бывает разного качества.
89
Сентябрьский номер «Метрополя» с нашим объявлением еще не появился в киосках, а в фойе уже стоял мужчина, который мог быть только художником. От кепки до кроссовок он был одет во что-то ядовито-красное, с голубой прядью в волосах и с немыслимо грязными ногтями. Он выписывает «Метрополь» и поэтому получает его на несколько дней раньше, чем вся остальная публика, объяснил он и положил на пол папку невероятных размеров. В ней оказалась пачка листов, испещренных длинными и короткими штрихами красного, синего и желтого цвета. Перекладывая лист за листом, он не смотрел на меня, а как завороженный любовался своими работами. Мне они понравились гораздо меньше, чем самому автору.
Показав все листы, он сказал:
— Это только на бумаге. Вы можете получить их в акриле на холсте. Тогда мой стандартный формат четыре метра на два с половиной или продольный — до восьми метров, — он оглядел холл, — сюда войдет.
Я не знала, что сказать, поэтому выразилась осторожно:
— Картины говорят мне не очень много.
— Они вообще ничего не говорят! Это живопись, чистая живопись, и ничего более! — с пафосом воскликнул ядовито-красный художник. — Почему картины должны что-то говорить?! Это же не радиопьесы!
— Я просто думала…
— Абсолютно не могут думать люди, способные только повторять чушь, что картины должны о чем-то говорить! — Он сложил листы обратно в папку, развернулся и пошел. В дверях еще раз обернулся. — Повесьте себе на стенку попугая, он вам что-нибудь скажет.
Начало было не слишком обнадеживающим. Ну, да хуже уже не будет, подумала я.
После полудня — я как раз была занята драпировкой штор на третьем этаже — пришел Руфус.
— Внизу ждет следующая художница.
Там стояла девочка-замухрышка с невзрачной папочкой. Она сказала:
— Меня зовут Михаэла. У меня годовалый сын, мое хобби — рисование и чтение. Я хотела бы принять участие в выставке.
Она дрожащей рукой протянула мне листочки, вырванные из школьного альбома для рисования, с расплывшимися коричневыми, серыми и оливковыми кляксами. Пока я просматривала волнообразные странички, она засунула указательный палец в рот и с испугом посматривала на меня.
Я автоматически обратилась к ней на «ты»:
— Ты можешь мне сказать, что означают твои картины? Что ты хотела этим выразить?
Она вынула палец изо рта.
— Я очень импульсивный человек и хотела выразить в картинах свои чувства.
— Не уверена, — ответила я, — что эти чувства годятся для гостиничного холла.
— Я тоже, — грустно сказала она. — Я только подумала, что, может, буду изучать искусство, когда сын немножко подрастет. А я читала, что в академию искусств надо сдавать приемный экзамен. И, может, они скорее взяли бы меня, если б у меня уже была выставка.
— Я думаю, если твоему сыну всего год, у тебя в запасе еще много времени.
— Я тоже так считаю, — проговорила она и встала. — Но мне доставило большое удовольствие посетить вас.
— Мне тоже доставило большое удовольствие посмотреть твои картины, — сказала я. Мне было ее жалко.
Что будет дальше? Три дня никаких художников/ниц не появлялось. Зато пришел фургон от «Хагена и фон Мюллера» — с креслами и дорожкой.
Когда я развернула перед Руфусом кусок дорожки, он разразился почти таким же потоком восторженных восклицаний, как госпожа Шнаппензип.
— Когда Бербель увидит ковер, она придет в неописуемый восторг, — воскликнул он.
Рабочие тоже столпились вокруг дорожки, одобрительно кивая головами, и один маляр, большой хвастун, переводя взгляд с дорожки на стены и потолок, важно изрек:
— Это я, пожалуй, использовал бы даже в своей квартире.
Потом рабочие с удивлением установили, что дорожка прибыла точно нарезанными кусками, и хотели ее тут же уложить. Я сказала «нет», и все было обратно свернуто. Пока тут разгуливают мастера в грязных башмаках, на полу останется синтетическая пленка.
В фойе я на один вечер сняла пленку, чтобы полюбоваться обитыми под терраццо креслами на мозаичном полу. Они выглядели лучше, чем я могла мечтать. Поскольку кресла занимали слишком много места, чтобы их куда-нибудь спрятать, они остались в фойе, накрытые двойным слоем пленки. Господин Хеддерих тем не менее нашел их такими удобными, что решил в будущем красить свои стулья здесь.
Кресла с простынями из декорации пьесы «Закрыто на ремонт» очутились в контейнере для строительного мусора.
По мере приближения к совершенству становилось все яснее, что без картин в фойе никак не обойтись.
В четверг журнал поступил в киоски, но к нам не пришел ни один художник.
В девять вечера — я как раз собиралась принять душ — в мою комнату позвонил господин Хеддерих. Сначала он похвастался, что уже приступил к лакировке последних стульев. Потом сообщил мне то, что я и так знала: по словам Руфуса, я ответственная за выставку. И наконец, новость: кто-то пришел.
Окрыленная, я помчалась вниз. Я узнала ее сразу, хотя забыла имя: это была мать Лары-Джой вместе с Ларой-Джой. Девочка стояла рядом с матерью, сопли опять текли у нее из носа, но она не пыталась размазывать их по стенке. Воистину милый ребенок.
Мать Лары-Джой сказала:
— Я мать-одиночка, поэтому у меня не было времени прийти раньше.
Очевидно, она меня вообще не узнала, поэтому я тоже сделала вид, что не помню ее.
— Не страшно, — сказала я.
У нее не было папки, а лишь свернутые в трубочку большие листы дорогой бумаги для акварелей, на каждом из которых не было ничего, кроме пестрых отпечатков рук, подобных тем, что висели в ее квартире. Большие и маленькие ладони, явно Лары-Джой и ее мамы.