Жизнеописание Михаила Булгакова - Мариэтта Омаровна Чудакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мысль о беге как о движении, чуждом человеку оседлой, корневой культуры, привязанному к месту рождения, к дому, явилась ему, конечно, много раньше, чем размышление о тех, кто добежал до Константинополя и Парижа. Еще в самом первом своем печатном сочинении напишет он о безумстве «двух последних лет», которое «толкнуло нас на страшный путь, и нам нет остановки, нет передышки». Это и был в его понимании бег, подобный, видимо, цвейговскому а́моку, – порывистое, стремительное, чужой волей направляемое движение – без замысла и цели, без созидательного результата.
Замысел «Бега» рождался и разворачивался на фоне нескольких важных явлений тогдашней общественной жизни. Одним из них было по ряду причин сложное для анализа и теперь движение возвращенчества, развивавшееся среди довольно широких слоев эмиграции. Поборниками его были Е. Д. Кускова, С. Н. Прокопович, М. А. Осоргин, а с советской стороны – Е. П. Пешкова. Ходасевич вспоминал, как Горький говорил ему (в 1924–1925 годах), что Пешковой «поручили большое дело, нужное» – «мирить эмиграцию с советской властью».
Ходасевич уверенно утверждал, что «влияние московских сфер на зачинателей возвращенчества имело целью не действительное возвращение их в Россию, а лишь смуту в умах и сердцах эмиграции». 10 июля 1926 года Ходасевич дал в письме М. Карповичу свой личный анализ ситуации в данный момент; этот анализ интересен для нас тем, что дает представление о том, какими виделись изменения, произошедшие в стране за несколько лет не изнутри, а извне.
«Главное, решающее отличие Вашего „возвращенчества“ от Кусково-Осоргинского в том, что Вы не знаете, куда хотите возвратиться 〈…〉 – писал Ходасевич своему корреспонденту, покинувшему Россию на пять лет раньше его, в мае 1917 года. – Говорю не о Ч. К. и всяких кровавых ужасах, которые – в прошлом и с этой точки зрения простить их можно. Говорю о нынешней России. Я уехал оттуда 4 года тому назад, но, зная, что было, и читая тамошние газеты и журналы, могу вычислить, что есть. Не из эмигр[антского] „запала“ говорю: РСФСР 1922 года и эпохи „военного коммунизма“ – либеральнейшая страна в сравнении с СССР 1926 года. Вы, не знающий, не видавший прежнего, психологически правы, когда представляете черта не таким страшным, как его малюют, и я понимаю, если Вы (подобно иностранцам) не вполне верите нам, эмигрантам. А Кускова и Осоргин и др[угие] – знают, а зовут. (А Осоргин и вовсе гнусно: шлет других, прибавляя: я – не поеду.) 〈…〉 Вы говорите: я бы вернулся, „если б была хоть малейшая возможность жить там, не ставши подлецом“. В этом „если бы“ – самая святая простота».
Ходасевич уверял: «Подлецом вы станете в тот день, когда пойдете в сов[етское] консульство и заполните ихнюю анкету, в которой отречетесь от всего, от себя самого. (Не отречетесь – так и ходить не стоит.) А каким подлецом Вы станете, ступив на почву СССР, – об этом можно написать книгу. Ибо, сев в вагон, поведете такой разговор с соседом: Сосед. Откуда изволите ехать? Вы. Из Нью-Йорка. Сосед. Долго там были? Вы. С 1916 (?) года. Сосед. А что делали? Вы. Служил там-то. Сосед. Раскаялись, что шли против рабоче-крестьянской власти? Стыдно Вам своих гнусных поступков? (Далее – 2 варианта):
I. Вы. Да, очень стыдно. Я поступал подло и знался с подлецами. И переписывался с ними.
Черт. (Вам на ухо). А вот уж Вы и подлец, Михаил Михайлович. Очень рад.
Сосед. Вот Вам 20 копеек за работу…
II. Вы. Нет, не стыдно, но я соскучился по России и хочу в ней жить и работать, не борясь против раб[оче]-крестьянской власти.
Черт. (Вам на ухо). Браво! Уклончиво!
Сосед. Не стыдно? Так-с. (Вынимает мандат). Позвольте препроводить Вас в местное отделение ГПУ; на предмет – и прочее.
Уверяю Вас, что третьего варианта быть не может. Разве только – этот разговор произойдет не на первой станции, а на третьей или даже в Москве. А ведь это только начало. Но – допустим чудо: Вы приехали в Москву, не сподличали и не попали в ГПУ, довольно долго гуляя на свободе. Но Вы соскучились по „русской общественности“ – и желаете ею заняться. Голубчик! Да русская общественность существует скорее на Марсе, чем в Москве. Там общественность равняется без остатка работе внутри РКП. Никакой другой фактически не существует, если не считать волонтерской работы по ловле воров и растратчиков. Этим можете заняться, т. е. писать доносы на уголовных, превратиться в сыщика-любителя. Но и тут: поймаете вора-некоммуниста – Вам выдадут 25 рублей на чай, а на место пойманного посадят коммуниста, чтобы он мог поживиться на доходном месте. Или поймаете коммуниста. Тогда – он получит 100 руб[лей] за то, что пострадал от Вашей клеветы, а Вы отправитесь в ГПУ. Клянусь Вам – никакой больше общественности там нет, если не считать препирательств с соседями по квартире: кто сколько времени имеет право проводить в уборной?»
Ходасевич завершал свой пассаж уверенностью, что «возвращенчество» его корреспондента «дальше грусти (весьма естественной и почтенной)» не пойдет. Булгаков стал писать пьесу о «возвращенчестве», идущем до конца.
Как отнесся бы он к суровому и язвительному диагнозу Ходасевича, если б он стал ему известен? Ответить на этот вопрос мы не беремся. Размышлял он в тот же самый год, в который писалось письмо, о том же самом – о тех, кто «соскучился по России» и хотел бы «в ней жить и работать, не борясь против рабоче-крестьянской власти».
Был ли у него заготовлен для этих людей третий вариант? А если он также считал, что его быть не может, – что именно двигало