Пушкин - Юрий Лотман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1822 г. Пушкин высказал убеждение, что путем к художественной правде является отказ от ложной условности существующих литературных стилей. Сказать правду — значит сказать просто. Он писал: «Д'Аламбер сказал однажды Лагарпу: не выхваляйте мне Бюфона, (этот человек) пишет — Благороднейшее изо всех приобретений человека было сие животное гордое, пылкое и проч. Зачем просто не сказать лошадь <…> Читаю отчет какого-нибудь любителя театра — сия юная питомица Талии и Мельпомены, щедро одаренная Апол… боже мой, да поставь — эта молодая хорошая актриса — и продолжай — будь уверен, что никто не заметит твоих выражений…» (XI, 18). Итак, один способ построения текста (ложный, литературный) — противопоставляется другому (истинному, «простому»). При этом следует подчеркнуть (в дальнейшем это нам потребуется), что это «простое» содержание — совсем не многообразная действительность, а мысль[573]. Именно мысль как содержание противостоит условности литературного выражения (проза «требует мыслей и мыслей — без них блестящие выражения ни к чему не служат»). Это представление о том, что мысль адекватно выражается простым языком и противостоит вычурности литературного стиля, неоднократно возникала в момент кризиса романтизма. Не случайно Белинский называл эпоху романтизма «веком фразеологии», а Лермонтов писал:
Когда же на Руси бесплодной,Расставшись с ложной мишурой,Мысль обретет язык простойИ страсти голос благородный?[574]
В 1822 г. Пушкин полагал (в процитированном отрывке), что «язык простой» необходим для прозы, оговариваясь: «Стихи дело иное» (XI, 19). Однако в дальнейшем развертывается экспансия прозы (понимаемой как простота, отказ от литературной условности и выход искусства во внелитературный ряд содержания) и в сферу поэзии. При этом прозаизация поэзии воспринималась как борьба за ее истинность и содержательность.
Стремление раскрыть жизненное содержание романтических выражений, столкнув их с «прозой» действительности, — один из распространенных приемов пушкинского романа. При этом особенно ясно он проявляется там, где авторский стиль формируется в противопоставлении системе литературно-условных выражений. Так возникает текст, состоящий из парно соотнесенных кусков, причем один из фрагментов — «простой» — выступает в качестве значения другого, обнажая его литературную условность.
Он мыслит: «буду ей спаситель.Не потерплю, чтоб развратительОгнем и вздохов и похвалМладое сердце искушал;Чтоб червь презренный, ядовитыйТочил лилеи стебелек;Чтобы двухутренний цветокУвял еще полураскрытый».
Всё это значило, друзья:С приятелем стреляюсь я (VI, 124, курсив мой. — Ю. Л.).
Здесь текст, построенный на внесистемной, с точки зрения всей первой его части, лексике, воспринимается как проза, или, что в данном случае равно, как содержание, значение монолога Ленского. При этом то, что оба отрывка реализуют стихотворную речь, — не имеет значения. Один из них эквивалентен прозе и не мешает воспринимать заключительные стихи как структурно неорганизованные. Ритмически организованный текст становится воспроизведением разговорной прозы — все, что отличает его от нее, теряет значение, а все совпадающее становится релевантным (значимым) признаком.
При таком построении автору, чтобы дать образцы литературной «правдивости», все время надо цитировать «антисистему» стиля. В «Евгении Онегине» это делается очень широко.
Луну, небесную лампаду…<…>Но нынче видим только в нейЗамену тусклых фонарей (VI, 41).
На модном слове идеалТихонько Ленский задремал… (VI, 126)
Фиалок нет и вместо розВ полях растоптанный навоз (VI, 360).
Стократ блажен, кто предан вере,Кто хладный ум угомонив,Покоится в сердечной неге,Как пьяный путник на ночлеге,Или, нежней, как мотылек,В весенний впившийся цветок… (VI, 94–95)
В черновом варианте стилистической антитезы не было:
Как бедный путник на ночлеге —Как беззаботный мотылек (VI, 377).
Поскольку как структурный выступает лишь «ложный» план, — «истинный» характеризуется только негативно, отсутствием отмеченной структурности. Например, Татьяна конструирует свою личность в соответствии с усвоенной ею системой выражения:
…себе присвояЧужой восторг, чужую грусть…
Ее собственная личность — жизненный эквивалент условной романтической героини, в качестве которой она сама себя воспринимает:
Воображаясь героинейСвоих возлюбленных творцов,Кларисой, Юлией, Дельфиной… (VI, 55)
Речь идет не о какой-либо конкретной системе сознания, хотя во всем этом строе идей легко можно усмотреть черты литературного романтизма, а шире — об условной, книжной модели мира, включающей всю наличную для эпохи Пушкина сумму литературных традиций. Эта единая структура, объединяющая условный образ героини и условную систему выражения, определила представления о герое: в этом мире Онегин может быть воспринятым лишь в переводе на его условный язык: он «милый герой» (VI, 55), «ангел хранитель» или «коварный искуситель» (VI, 67). В первом случае он будет осмысляться как «совершенства образец», наделенный
Душой чувствительной, умомИ привлекательным лицом (VI, 56).
Во втором — это будет «задумчивый Вампир / Или Мельмот, бродяга мрачный». Каждый из этих вариантов героя будет в сознании Татьяны жестко определять развитие романа. Это или неизбежное («при конце последней части») наказание порока и торжество законной любви, или гибель соблазненной героини («погибну — дева говорит»). Привычные нормы построения сюжета романа становятся для Татьяны готовым штампом осмысления жизненных ситуаций. Для того, чтобы раскрыть ложность данной (романтической) модели мира, строится перевернутая система: вместо «искусство — воспроизведение жизни» — «жизнь — воспроизведение искусства»).
Татьяна более склонна видеть в Онегине «искусителя» («блистая взорами, Евгений / Стоит подобно грозной тени»). Отсутствие третьей возможности доказывается и тем, что романтический Ленский мыслит в тех же категориях: «спаситель — развратитель». Пушкин утверждает ложность такого осмысления героя, а следовательно, и всей этой структуры. Однако при таком художественном построении истинная характеристика героя дается лишь негативно:
Но наш герой, кто б ни был он,Уж верно был не Грандисон (VI, 55, курсив мой. — Ю. Л.).
Там, где мыслилось создание стиля, не полемически противопоставленного литературным штампам, а вполне от него независимого, требовалась более сложная структура текста.
Рассмотрим стилистическую структуру двух строф из четвертой главы романа:
XXXIVПоклонник славы и свободы,В волненьи бурных дум своих,Владимир и писал бы оды,Да Ольга не читала их.Случалось ли поэтам слезнымЧитать в глаза своим любезнымСвои творенья? Говорят,Что в мире выше нет наград.И впрям, блажен любовник скромный,Читающий мечты своиПредмету песен и любви,Красавице приятно-томной!Блажен… хоть, может быть, онаСовсем иным развлечена.
XXXVНо я плоды моих мечтанийИ гармонических затейЧитаю только старой няне,Подруге юности моей,Да после скучного обедаКо мне забредшего соседа,Поймав нежданно за полу,Душу трагедией в углу,Или (но это кроме шуток),Тоской и рифмами томим,Бродя над озером моим,Пугаю стадо диких уток:Вняв пенью сладкозвучных строф,Они слетают с берегов.
Строфы представляют собой многократное повторение одной и той же ситуации: «Поэт читает свои стихи возлюбленной» — в стилистически контрастных системах. Каждый из трех членов ситуации («поэт», «стихи», «аудитория») может трансформироваться.
I Владимир оды Ольга II Поэты слезные творенья любезные, предмет песен и любви III Любовник скромный мечты красавица приятно-томная IV Я плоды моих мечтаний старая няня V Я трагедия сосед VI Я сладкозвучные строфы дикие уткиСоответственным образом действие по чтению стихов получает каждый раз особое наименование: «читаю», «душу», «пугаю». Такой же «трансформации» подвергается реакция объекта на чтение: