Избранное - Хуан Онетти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из хитрости, расчета, скромности, любви к достоверному, желания быть ясным я отказываюсь от местоимения «я» и пытаюсь затеряться в «мы». Все поступали так.
Ведь очень легко скрыться под зонтиком псевдонима, подписи без подписи: X. К. О. Я делал это не раз.
Легко писать играючи; как сказал старый Ланса или другой безответственный человек, который сообщил о ней: недоверчивый взгляд, презрительно сжатый чувственный рот, тяжелая челюсть.
Так уже было однажды.
Но бискайка Монча Инсурральде или Инсаурральде вернулась в Санта-Марию. Вернулась, как уже столько лет возвращались, возвращаются все, кто отпраздновали свое прощание навек, а теперь бродят без дела, прозябают, стараются выжить, цепляясь хоть за что-нибудь прочное, хоть за клочок земли, такие далекие и отдаленные от Европы по имени Париж, такие далекие от своей мечты, великой мечты. Я мог бы сказать — приезжают обратно. Но несомненно то, что мы опять видим их в Санта-Марии и выслушиваем их объяснения по поводу постигшей их неудачи или же несправедливости, все возможно. Они выражают возмущение то гневным низким голосом, то младенческим плачем. Во всяком случае, они возмущаются, объясняют, жалуются, презирают. Но нам это скучно, мы знаем, что они с удовольствием скрыли бы и свою неудачу, и приукрашенные воспоминания, подделанные не по злому умыслу, а по необходимости.
Мы знаем, что они вернулись, чтобы остаться и снова продолжать жизнь. Поэтому ключом к загадке для доброжелательного и патриотически настроенного рассказчика является, должно являться, чужое и непонятное непонимание, злая судьба, тоже чужая и равно непонятная. Но они возвращаются, плачут, устраиваются, располагаются и остаются.
Вот почему в этой нынешней Санта-Марии, с оживленным уличным движением, так непохожей на прежнюю, можно получить, не прибегая к экспроприации и по жалкой, зато сходной цене, все, что имеет и может предложить любой большой город. Разумеется, в соответствующей пропорции: десять к ста, сто к тысяче, тысяча к миллиону. Так, в Санта-Марии существуют и всегда будут существовать — пусть с новыми лицами и локтями — постоянно замещающие исчезнувших без следа наш Пикассо, наш Бела Барток, наш Пикабия, наш Ллойд Райт, наш Эрнест Хемингуэй, тяжеловесный, бородатый и непьющий, усердный охотник на парализованных холодом мух.
Много было таких провалов, карикатур, наводящих на грустные мысли, упрямых и тупых объяснений. Мы отвечаем «да», соглашаемся, и, пожалуй, надо пытаться жить дальше.
Но все возвращаются, хотя не все уезжали. Диас Грей вернулся, никогда нас не покидая. Бискайка Инсурральде была, но потом свалилась к нам с неба, сами не знаем как; поэтому мы о ней и рассказываем.
В глубокой тайне Монча Инсурральде вернулась из Европы и не стала разговаривать ни с кем из нас, именитых граждан. Она заперлась на ключ в своем доме и никого не пожелала принимать. На три месяца мы о ней позабыли. Потом вести, хотя никто за ними не охотился, дошли до клуба, до бара отеля «Пласа». Было неизбежно, Монча, то, что мы резко разделились. Одни не верили и спрашивали еще рюмку, карты или шахматную доску, чтобы покончить с этой темой. Другие, беспристрастные, верили и предоставляли уже мертвым зимним вечерам тянуться по ту сторону окон отеля, а сами играли в покер, невозмутимо дожидаясь надежного и несомненного подтверждения. Иные знали, что это правда, и колебались между сладостным искушением посудачить и строгой тайной.
Первые сообщения привели нас в замешательство, но они таили надежду, долетали до нас из иного мира, такого отдаленного, такого чужого. Все это, этот скандал, не дойдет до города, не коснется храмов, мирных санта-марийских домов, особенно вечерних мирных бесед за столом, прекраснейших часов мира, пищеварения, сонной одури перед тупой до нелепости жизнью или же восторженно разделяемой чудовищной глупости, которую, мигая и заикаясь, вещали телевизоры.
Бессмысленно высокие стены вокруг дома покойного баска Инсаурральде надежно защищали нас, мы ничего не слышали, ничего не видели. Преступление, грех, правда и легкое безумие не могли дойти до нас, распространиться среди нас и оставить для беспокойства или проницательности след, подобный тонким, дрожащим нитям серебристой слюны.
Монча была заключена в доме, отгорожена четырьмя кирпичными стенами необычной вышины. Мончу, кроме того, охраняли ключница, кухарка, никуда не ездивший шофер, садовник, работники, работницы, она превратилась в смутную, полузабытую выдумку, в давнюю неправдоподобную легенду.
Мы знали, нам стало известно, что она спала словно мертвая в огромном доме, что страшными лунными ночами она обходила сад, огород, заросший луг, одетая в свое подвенечное платье. Бродила взад и вперед, горделиво выпрямившись, неторопливо, от одной стены к другой, от самого вечера до исчезновения луны на рассвете.
А мы в безопасности, под прикрытием неведения и забвения, мы, вся Санта-Мария, отделенные квадратом высоких стен, спокойные и насмешливые, могли не верить в эту далекую, невидимую белизну, в белый призрак, блуждающий при белом свете круглой луны или полумесяца.
Женщина, выходящая из кареты, запряженной четверкой лошадей, овеянной запахом флердоранжа, русской кожи. Женщина в саду, который сейчас нам представляется огромным и полным экзотических растений; она движется спокойно, неуклонно, никуда не сворачивая, среди рододендронов и каучуконосов, не задевая свисающие с прямых деревьев орхидеи, не лишая их несуществующего аромата, всегда опираясь своим невесомым телом на руку посаженого отца. А тот шепчет — для этого не нужны ни губы, ни язык, ни зубы — неискренние, установленные древним обрядом слова, вручая ее, без насилия, разве что с неизбежной и изящной мужской досадой, вручая ее жениху, в заброшенных садах, белых от лунного света и ее подвенечного платья.
А потом, каждую ясную ночь, неизменно повторяется одно и то же: почти детская, слегка дрожащая рука, протянутая в ожидании обручального кольца. В этом втором безлюдном и холодном парке она, стоя на коленях рядом с явившимся ей призраком, слушает слетающие с неба бессмертные слова на латыни. Любить и повиноваться, в счастье и несчастье, в болезни и здоровье, пока смерть не разлучит нас.
Все это было так прекрасно, так необыкновенно и повторялось без устали, без всякой надежды каждую беспощадную белую ночь. Замкнутое горделивой высотой четырех стен, в стороне от нашего покоя, от наших незыблемых порядков.
В то время было уже много новых и лучших врачей в Санта-Марии, но бискайка Монча Инсаурральде почти сразу же после своего возвращения из Европы, до того как замкнулась в четырех стенах, позвонила по телефону доктору Диасу Грею, попросила принять ее, миновала в час сиесты два лестничных пролета и застыла перед ним с бессмысленной улыбкой, не дыша, прижав руку к левой груди, поднимая ее чуть ли не до плеча над тем местом, где, как ей казалось, было сердце.
Она сказала, что скоро умрет, сказала, что скоро выйдет замуж. Она выглядела или была совсем не такой, как все. Вездесущий Диас Грей попытался вспомнить, какой была она несколько лет назад, во времена бегства из Санта-Марии, из общества, когда она верила, что Европа поможет ей — по меньшей мере сменить кожу.
— Ничего нет, никаких признаков, — сказала девушка. — Сама не знаю, зачем я к вам пришла. Если бы я была больна, то обратилась бы к настоящему врачу. Простите меня. Но когда-нибудь узнают, что вы больше чем врач. Мой отец был вашим другом. Возможно, потому я и пришла.
Она встала, худая и тяжеловесная, покачиваясь без всякого кокетства, неся с былой решительностью свое несравненное тело.
«А еще красивая кобылка, лошадка чистых кровей, вот только косточки больные, подумал врач. Если бы я мог вымыть твое лицо и осмотреть его, больше мне ничего не надо, твое лицо, невидимое под слоем краски, сиреневой, красной, желтой; смыть черные полоски, удлиняющие твои глаза, хотя вряд ли ты действительно этого добивалась».
«Если бы я мог опять увидеть, как ты бросаешь вызов санта-марийской тупости, не прибегая ни к защите, ни к покровительству, ни к маске, кое-как стянув на затылке волосы, чувствуя настоящее мужское участие, которое незаметно делает из женщины личность. Этот неуловимый, этот четвертый или пятый пол, что называется — девушка».
«Еще одна безумная, еще одно нежное и трагическое безумное дитя, еще одна Хулита Малабиа за такое короткое время, и опять в нашем кругу, именно среди нас, и нам остается только терпеть и любить ее».
Она подошла к письменному столу, пока Диас Грей расстегивал халат и закуривал сигарету, открыла сумку, перевернув ее, и оттуда все выпало, а губная помада и какие-то мелочи раскатились по столу. Врач не смотрел — он только видел, хотел увидеть ее лицо.
Она вытащила деньги, смяла их с отвращением и положила подле его локтя.