Судьба - Петр Проскурин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как, Василия Антоновича?
— Он самый, партизанский отряд здесь сколотил, видишь, кругом все свои. — Брюханов в первый раз позволил себе посмотреть на Пекарева прямо, с прежней требовательностью, словно они вчера расстались. — Знаешь, Семен Емельянович, мы как раз вчера говорили о газете, хоть листок надо выпустить...
— Нет, нет! — перебил его Пекарев. — Вот уж от этого — уволь... Нет, нет, — повторил он раздражительно и громко. — Помочь на первых порах помогу, а запрячь не удастся. Ну, пойми, Тихон, не могу... Не тем оружием рассчитаться должен... Тебе бойцы нужны?
Освободившись от своих многочисленных обязанностей и забот, к ним подошел Горбань; он дружески, тепло поздоровался с Пекаревым.
— В самом ведь деле ты, Семен Емельянович, — сказал Горбань. — Да ты же для нас теперь сущий клад, пропаганду поставим на высший уровень. Да ты что, Семен Емельянович? — Горбань взглянул на Брюханова. — Ну ладно, не будем сейчас об этом, дело тебе по душе всегда найдется. Главное — жив, у своих. Мне говорят — не верю. Да ты хоть помнишь, какую свинью мне подложили в тридцать пятом, с покосом-то? Меня Петров чуть живьем не слопал, не знаю, как и пронесло.
— Нам бы теперь те заботы, — пробормотал Пекарев, хорошо припоминая то, о чем говорил Горбань, и в то же время чувствуя неловкость; ему хотелось одного: чтобы его перестали замечать, и, отвечая как-то все невпопад, словно оправдываясь, он попросил Брюханова и Горбаня определить его куда-нибудь рядовым бойцом, туда, где потяжелее, и с ним молчаливо согласились, стараясь не замечать его горячности и сбивчивости. Никто не стал возражать, и Пекарев оказался зачисленным в отряд Горбаня, в третий взвод первой роты, и принялся прилежно, с редким тщанием поставившего перед собой желанную цель человека, осваивать военное дело, работать, равно со всеми стоять в нарядах, научился чинить себе одежду и даже обувь, и хотя первые недели приходилось трудно наравне с остальными, он всякий раз заставлял себя держаться до конца и опять-таки потаенно был горд и счастлив любой маленькой победе над самим собой, над своей физической слабостью и невыносливостью, уж он-то знал, что помочь ему никто не в силах, только он сам. Он никак не мог одолеть в себе унизительное, слепое чувство страха после перенесенного потрясения в оврагах под Холмском, и это его мучило, и спавшие рядом с ним часто будили его, ругаясь: он мешал им, скрипел зубами, кричал что-то во сне... Шли недели, и он жил согласно своему новому положению и месту, избегал попадаться на глаза Горбаню или Брюханову (когда тот раза два или три до Нового года наезжал откуда-то в отряд); он участвовал в ночных вылазках, вскакивал, одевался ощупью, валился в сани и вместе с другими несся сквозь темный лес в метель и обжигающий ветер. Они взламывали или взрывали рельсы, спиливали телефонные столбы, стреляя, врывались в села, занятые немцами, или подолгу стыли обочь дорог в засадах, и часто назад везли или несли на себе раненых; умерших оставляли в снегу, и все это были обычные партизанские будни. Он как-то быстро и естественно сходился с самыми разными людьми и втайне радовался этому; чем незаметнее он становился в общей массе, тем сильнее ощущал свою неразрывность с ней и свою безопасность. Иногда, в короткие минуты отдыха, над ним подшучивали, вернее, над его начинающей заметно захватывать затылок лысиной, невинно спрашивали, не наоборот ли он с бабами спал, но ничего обидного в этом он не чувствовал и хохотал со всеми вместе.
Зима выдалась снежная, с лютыми холодами и ветрами, свободно пробивавшими немудреную лесную одежонку; люди мерзли, и обладатели полушубков и валенок вызывали всеобщую зависть, хотя и их растелешивали, отправляя куда-нибудь на задание очередную группу, и часто можно было слышать, как по всему лагерю громогласно зовут в штаб какого-нибудь Степанычева или Назаренко, чтобы взять у него полушубок или валенки. На политинформациях и в беседах сообщали о положении на фронтах; но война все больше сосредоточивалась для Пекарева в кругу своих дел и обязанностей, в непосредственных отношениях с окружающими людьми, с теми, с кем он ел и спал, ходил на задания; он особо никого не выделял и лишь все большую тягу испытывал к Алеше Сокольцеву, и эта тяга была столь же бессознательной, сколь и сильной; встречаясь с ним, Пекарев невольно улыбался и всегда пытался как-нибудь разговорить молчаливого Сокольцева.
— Ты меня взял бы как-нибудь с собой, Алеша, — сказал он как-то перед вечером, встретив Сокольцева; тот, постукивая подошвами сапог о льдистую дорожку, разговаривал с незнакомым Пекареву высоким человеком.
— А, Семен Емельянович, — весело протянул Сокольцев. — Помоги нам один вопрос разрешить, вот тут у нас с Бехтеревым спор... О женщинах, разумеется. Он утверждает, что по положению женщины в обществе можно безошибочно судить о процветании народа. Все это понятно, а вот сейчас — как?
— Я должен на этот вопрос отвечать, исходя из личного опыта?
— Нет, нет, Семен Емельянович! — мягко засмеялся Сокольцев. — Рассуждения общего плана, конкретности здесь не требуется.
Он не стал знакомить Пекарева со своим собеседником, и тот скоро ушел; Пекарев опять попросил Сокольцева как-нибудь взять его с собой.
— Стоит ли, Емельяныч? — дружески спросил Сокольцев. — У меня концы немеренные, иногда верст по пятьдесят пробегаешь.
— Ничего, ничего, Алеша, — торопливо заговорил Пекарев, легонько придерживая Сокольцева за руку выше локтя. — Я серьезно, хочется в упряжку потруднее попасть. Понимаешь, Алеша, нужно мне...
— Хорошо, хорошо, Емельяныч, я не против, — сказал Сокольцев, кося веселым светлым глазом на хмурое, напряженное лицо Пекарева и думая, что на свете всякие чудаки бывают. — С этим надо к Горбаню, для наших походов он лично группы утверждает.
— С Горбанем я могу поговорить, — предложил Пекарев, — мы-то друг друга хорошо знаем не один год, — сам-то ты не против?
Горячность в его голосе несколько насторожила Сокольцева, но Пекарев, увлеченный своим желанием и мыслью, в тот же день подошел к Горбаню, едва ли не впервые со дня своего появления в отряде; и Горбань, внимательно выслушав его, пообещал при первой же необходимости послать с Сокольцевым на задание. Ночью, лежа на тесных нарах, Пекарев опять вспомнил Алешу, ему очень нравился Сокольцев, нравился своим лицом, фигурой, походкой, молодой, но уже привыкшей к сдержанности силой; его тянуло к этому парню.
В землянке спало человек двадцать; дневальный тихо, покашливая, время от времени подкладывал в железную печурку дров и опять начинал простуженно кашлять; сквозь промерзший, сырой накат Пекарев уловил крепнувший ветер и попытался угадать в темноте маленькое окошко рядом с командирским углом, отделенным от общих нар куском рваной парусины; под окном стоял сколоченный из неровно вытесанных досок стол, он сейчас не был виден в темноте. На нем остались лежать с вечера несколько затрепанных книжек, два тома сочинений Сталина в темно-красных переплетах, роман Островского «Как закалялась сталь» и почему-то «Тиль Уленшпигель».
Хотелось встать, зажечь свет и просто полистать книги в тишине и одиночестве, выхватывая отдельные слова и знакомые фразы; этого раньше не было, поэтому и сон не шел, и ближе к полуночи, когда в землянку кто-то шумно ворвался и с радостной взбудораженностью крикнул во всю мочь: «Подъем! Выходи на митинг!» — Пекарев еще не спал; быстро собравшись, он в общей толчее схватил свой карабин и выскочил из землянки. Сплошная белая мгла металась перед глазами, лес стонал и гудел, и Пекареву тотчас затмило глаза. Он подождал, пока из землянки, встревоженно переговариваясь, выбрались остальные, и все, утопая в снегу, стали пробираться к штабу; было объявлено общее построение отряда. Снежная буря крутила, билась в деревьях, и Пекарев с трудом отыскал свое место в строю, ветер пронизывал до костей, и даже в овчинных рукавицах руки мерзли, но люди, сдвинувшись в плотные ряды спиной к ветру, сразу почувствовали себя увереннее, и Пекарев, притопывая валенками, неловко поворачивал голову то в одну, то в другую сторону, стараясь разобрать, о чем переговариваются соседи; он не заметил в крутящихся снежных потоках, когда перед строем отряда появился Горбань, он лишь услышал его слабый, временами пропадающий голос, сообщавший о том, что немцы под Москвой разбиты и что их отступление переросло в бегство по всему фронту; в следующую минуту были слышны только буря и лес, это показалось великой тишиной, и Пекарев чувствовал лишь мучительное затаенное ожидание всего отряда; кто-то опять начал говорить, но всеобщий порыв смешал ряды, один, радостный, большой крик прорвал непрерывный гул и грохот леса, и проник в самое сердце, и отозвался там с такой силой, что сразу стало больно и жарко. Пекарев чувствовал, что не в силах двинуться с места; перед ним метались с поднятыми руками какие-то неясные многочисленные тени; кто-то и на него налетел, обнял, тепло гаркнул в самое лицо «ура»! и исчез; слезы на щеках превращались в ледяную корку, и он, заметив это, отер лицо рукавицей, сердито фыркая носом и невольно оглядываясь. Он тоже крикнул «ура!» и бросился куда-то бежать.