Невидимый град - Валерия Пришвина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Михаил Александрович, изредка ночуя и у нас с мамой, теперь как-то особенно проникновенно благодарил. Больно было видеть его невысокую похудевшую фигуру, осторожно спускавшуюся с лестницы ранним утром; он прячет под воротником пальто свою седую бороду — нет, и теперь он с нею не расстается ни за что.
Я чувствую, как Михаил Александрович теперь меня ревниво сторонится. Он с грустью говорит однажды Шуре:
— Наши пути с Валерией разошлись!
Мне он не говорит ничего.
Ранней весной Олег, выполняя послушание о. Даниила, отправляется в Ленинград, где еще сохранился епископат Тихоновской церкви. Там он принимает иеромонашество, а на обратном пути останавливается в Москве.
…Мы сидим с ним рядом на диване. Он повторяет мне те невместимые для жизни слова:
— Мы с тобой никогда не будем расставаться, ни на одно мгновение. Ни ночью, ни днем.
Давно ли он уговаривал меня потерпеть эту недолгую жизнь до встречи «в невечернем дне вечной радости»? Я берегу ту записку. Я не спрашиваю его, как теперь для нас может быть осуществлена совместная жизнь. Глубокая печаль заполняет мое сердце, но я молчу. Я знаю: сейчас совершается и проходит последняя минута моего единственного счастья. Надо ее запомнить на всю оставшуюся жизнь. Я вижу все это в ясности необычайной и говорю Олегу:
— Что бы с нами ни случилось, запомни, мы были самые счастливые люди на земле!
Он молча, понимающе кивает мне головой и опускается на пол, на ковер, к моим ногам. Знает ли он, что это последняя, крайняя, самая полная наша минута? Он поднимает на меня глаза, как на его детской карточке, в которые боялась смотреть ему — младенцу — мать. Он говорит:
— Какие у тебя холодные руки! — и греет их в своих больших ласковых руках. Мы молчим. Наконец, мы прощаемся: завтра он уезжает на Кавказ.
У меня сохранилось письмо, написанное им в те дни пребывания в Москве — нам негде и некогда было поговорить уединенно.
«Без даты. 1929 г. Знаешь, с грустным настроением был я в среду в церкви на Воздвиженке. Был усталым, служба была длинная, с литией, у них престол в приделе. Трудно было стоять, голова неясная. И вдруг случилось то, чего давно не помню: то молитва обычно своя бывает, свои слова, скорбь, прошения, покаяние, свои чувства, свои „энергии“, если угодно. А то внезапно откуда-то иной свет, словно поток „энергии“ иной, словно кто-то посмотрел — и взор этот — сила и любовь; око Божьей Матери, сверху, откуда-то, любящий милосердный к тварям взгляд Ее, Ее присутствие. И бодренно, трезвенно в этом свете стоишь. А окружающее померкло, далеко где-то, и боишься шелохнуться, а в груди этот исток воды живой. Что-то такое новое и сильное, и мысли несвязные, слова к самому себе: „Вот что! Вот Ее присутствие, Ее милосердие, забота и любовь! И как я могу чего-нибудь бояться!“ И потом: „Так можно и умереть!“ И еще скорбь, что уйдет и что будешь опять в том же мире и в тех же своих мыслях. И ушло, и стало все, как обычное.
Знаю, что ты скажешь: может быть, это что-нибудь чисто физиологическое? Ну, а я разве стану доказывать? И ведь и не скажу никому, кроме тебя.
Знаю только, что если когда поцелуешь тебя — ясность и сила, источник какой-то чувствуешь, „энергию“ чистую от тебя, то может быть несравненно сильнейшее ощущение, что Кто-то принимает и милосердно смотрит. Это может быть несколько раз в жизни. Написал не к тому, чтобы придавал значение, но если говорят об „утешении“ схимники и схимницы, мы не ждем его. Мы не ждем, но вот приходит. И если бы пришло в затворе, в тюрьме, то можно вынести что угодно. И если сомневаться — не прелесть ли, то, во-первых, ты знаешь, что не ищем мы ничего, а во-вторых, если уверен я в твоем существовании, то ведь не по внешнему образу — так мы и всех людей видим — а по зрению души твоей. Вот и это так, только тут, страшно сказать, Матерь Божья.
Это так, не придавай значения. В жизни суетной все туманится и забывается.
Листок кончается, и писать кончу. Господь да хранит тебя.
Как наивно было это слово: „любовь есть радость о бытии другого“. Она будет такой в Царстве Небесном. А в этом мире два совершенно противоположных (да еще как противоположных — не как человеческие верх и низ, а как небесный свод и подземные глубины вод) чувства объемлются этим словом: „радость о бытии другого и скорбь от опасения небытия, похищающего друга“».
Так кончается это без подписи письмо. В жизни суетной все туманится и забывается. Да, все забывается, но остается слово. Слово — это вечная память. Вечная память — это бессмертие.
Олег уезжал на Кавказ с того самого вокзала, с которого я провожала Николая Николаевича. Поезд трогается. Олег стоит на площадке и держится за поручни, высокий, ни на кого в мире не похожий. Его провожает в этот раз много народа. Глаза Олега обращены ко мне, но этого, вероятно, никто не замечает. Все машут ему, все радостно оживлены. Ни для кого ничего не случилось, только для нас двоих. Поезд исчезает в темноте. Я остаюсь одна и вспоминаю его слова: «Как бы я мог тебя унизить своим желанием? Вовлечь тебя в слепой принудительный акт природы? Носить, рожать? Один страх за тебя…» Я это еще с тех пор понимала, как мне показали карточку моих теток, умерших родами: в природе скрыто неблагополучие — какое? Я была создана для любви — иного не было у меня дарования. В мире людей любовь разделилась на тело и дух. И я стала, подобно многим, жертвой этого разделения… Просто сказано об этом в Евангелии: «Женщина, которая рождает, терпит скорбь. Потому что пришел час ее. Но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мир»{186}.
А от Олега снова приходят письма.
«16 июня 1929 г. Милая, дорогая и единственная Ляля, что-то в этом году так все выходит, что ни от тебя толком вестей нет, ни я не могу писать. Сейчас пишу в одном небольшом хозяйстве, где нашлась мне работа по садоводству. Но до почты далеко, верст 12, и надеюсь только дня через три там быть. Здесь чувствую себя хорошо — отдохнул как в санатории. Сад тихий, уединенный — дело мне знакомое, предлагают и впредь работу, так как садовников мало, и мои, хотя и скромные, познания кстати. Очень хотелось бы тебя хоть на время на поправку устроить. Тишина этих сливовых садов делает их специальным санаторием от всяких нервов. Но я спешу к себе, так как забросил свое хозяйство. Ушел, посадив картошку и капусту, и не знаю, что там делается. До сих пор было суховато, но теперь пошли дожди, что весьма кстати, так как были опасения за урожай.
Что буду делать дальше — сейчас не знаю. Надеюсь, что меня уже ждет письмо от тебя. Либо продолжать хозяйство, либо бросать… Зависит, собственно, от тебя: соберешься ли ты в эти края (на что, по-видимому, нет никаких данных) — тогда буду ждать, в противном случае, хотелось бы еще где-нибудь повидать тебя. Необходимо знать твои планы, отсюда будут зависеть и мои. Если не писала, напиши сейчас же — и туда, и сюда.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});