Пути, которые мы избираем - Александр Поповский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жена, много перетерпевшая от дурного характера мужа, почувствовала как-то во время ссоры болезненное сжатие в желудке. После этого она долго не могла есть. Боль исчезла, и случай забылся. Проходит много лет, муж умирает, и сын, как отец в свое время, становится источником горя для матери. Каждый раз, когда она видит его, желудок у нее мучительно сжимается.
Еще одна скорбная страница.
У девочки поднимается рвота, едва она почует запах лука. За рвотой следует озноб, сердцебиение и чувство беспричинного страха. Восемь лет назад, когда умерла ее сестренка, в доме варили снадобье из лука. Девочка стояла у изголовья умирающей, не сводила с нее глаз, обнимала и прикасалась к ней во время агонии. Ей сделалось тогда дурно, сильно забилось сердце, стало знобить и появилась рвота.
Пока Быков говорил, хирург, сосредоточенный, ходил взад и вперед по комнате. Время от времени он останавливался у книжного шкафа и пристально смотрел сквозь стекло на корешки книг. По выражению его недовольного и даже сердитого лица можно было с уверенностью сказать, что ему не до книг. Ему просто безразлично, на чем остановить глаза. Когда ученый замолк, хирург нетерпеливо пожал плечами и с укоризной сказал:
— Пример не служит ответом. Вы как бы ответили вопросом на вопрос. У меня в короткое время было два трудных случая, они занимают меня, и я хотел бы услышать ваше мнение.
Леонид Александрович Андреев был в высшей степени искусным хирургом и в лаборатории Павлова долгие годы сочетал хирургию с физиологическим экспериментом. Его блестящая операция на органах слуха позволила ему сделать нечто такое, что до него казалось неосуществимым. Разрушив тонкой иглой отдельный участок улитки слухового аппарата, он лишил животное возможности воспринимать звуковые колебания от трехсот пятнадцати в секунду и ниже. В остальном слух функционировал исправно.
Трудный случай, о котором упомянул хирург, имел место недавно в одной из хирургических клиник.
Туда доставили больную лет двадцати пяти, высокую, стройную, со здоровым румянцем на щеках и выражением глубокого страдания на лице. Опираясь на костыли, она ставила ноги не спеша, осторожно и с трудом переступила порог приемной. Без костылей она терялась, беспомощно вытягивала руки, как бы опасаясь потерять равновесие. Никаких признаков болезни хирург у нее не нашел. После долгой непринужденной беседы больная рассказала, что в своем несчастье винит свекровь. Та извела ее попреками, смеялась над ней и жестоко на людях обижала. Дошло до того, что при виде обидчицы у невестки подкашивались ноги. Одно воспоминание о ней положительно валит несчастную с ног.
Надо было проверить заявление больной и тем самым решить, оставить ли ее в хирургической клинике или передать врачу-невропатологу. Андреев поступил иначе: он предложил больной пройтись по кабинету и, шагая с ней рядом, вдруг резким движением выбил из ее рук костыли и решительным тоном приказал: «Идите, вы здоровы!»
После короткого испуга больная без костылей направилась к выходу.
— Я прекрасно понимаю, Константин Михайлович, — сказал хирург, — что в психоневрозах ничего нового нет. Но проблема вот уж сколько десятилетий не двигается с места. Никто так не близок к тому, чтобы рассказать нам природу этой болезни, как вы.
— Допустим, — согласился Быков.
— Такой возможностью не следует пренебрегать.
— Вы хотите мне что-нибудь предложить?
Они были друзьями, и Андреев позволил себе быть откровенным до конца.
— Я рекомендовал бы вам сочетать физиологические опыты в лаборатории с наблюдениями в клинике.
— Вы уверены, — многозначительно спросил Быков, — что это так легко? Ведь клиницисты народ неподатливый, я бы сказал — трудновоспитуемый.
Улыбка Андреева напомнила ему, что перед ним клиницист, и он поспешил добавить:
— Хирурги, разумеется, тут ни при чем… Я имел в виду невропатологов, тех, кого это касается. Я обращался к ним, и, надо вам сказать, они плохо мне помогали. Их пугали наши приемы, недостаточно проверенные практикой, и на мое предложение провести исследование на больном обычно отвечали: «Человек не собака, нельзя экспериментировать на нем».
«Но ведь то, что вы делаете изо дня в день, — говорил он им, — тот же эксперимент. Его единственное преимущество — столетия печальной славы».
В этой косности была своя закономерность. Быкова она не удивила. Ни один новый шаг в медицине не обходился без жестокой борьбы. Известно, с какой неприязнью врачи встретили хинин, лечение холодной водой и массаж. Сколько трудностей выпало на долю Ремака, прежде чем гальванический ток признали в Германии. Два десятилетия парижский факультет медицины отказывался признать учение Пастера. Парижская академия, та самая, которая отвергла громоотвод Франклина и назвала первое судно Фультона утопией, высмеяла Дженнера, автора противооспенной прививки. В некоторых странах день рождения знаменитого англичанина был объявлен праздничным днем, а во Франции и в Англии противились введению прививок. Печальные последствия не смущали врачей и ученых. В Лондоне хирурги отвергли антисептику Листера. Столичные клиницисты тогда лишь признали своего соотечественника, когда важность открытия была признана всем миром. В средние века научные разногласия решались проще и радикальнее: после смерти Роджера Бэкона его книги, заключавшие опасные новшества, были цепями прикованы на самых верхних полках оксфордской библиотеки, отданные во власть пыли и насекомых.
— Физиология животного как таковая, — настаивал Быков, — никого из нас не интересует. Мы ищем закономерностей, полезных человеческой клинике. Вам и вашим больным посвящены наша жизнь и труды.
«Мы предпочитаем ошибочную практику столетий, — как бы отвечали они ему, — сомнительной теории вчерашнего дня».
Они напоминали ему человека, который, заболев страхом смерти, утопился, чтобы избавиться от гнетущей скорби и тоски. Не зная толком механику этих явлений, смутно представляя себе значение коры полушарий, владеющей ключом к болезни и благополучию, врачи обращались к таинственным источникам, чтобы с помощью одного неизвестного воздействовать на другое, столь же непонятное и необъяснимое. Знаменитый клиницист XIX века Мудров окружает свои рецепты ритуалом. Богатым он прописывает дорогие лекарства в красивых пузырьках и обертках, религиозным советует принимать капли с молитвой и надеждой, бедным рекомендует домашние снадобья. «Назначат ли больному, — говорил он, — бром, глицерофосфат или пропишут, украсив греческим или латинским названием, громким, пышным и обязательно длинным, пилюли из хлебного мякиша или растение львиный зев, влияние их будет одинаково, если убедить больного, что от них у него наступит облегчение. Тогда лекарство будет принято с восхищением, а сие восхищение, радость и уверенность бывают иногда полезнее самого лекарства. Есть душевные лекарства, кои врачуют тело, — объясняет он, — они почерпаются из науки мудрости, чаще из психологии. Сим искусством печального утешишь, сердитого умягчишь, нетерпеливого успокоишь, бешеного остановишь, дерзкого испугаешь, робкого сделаешь смелым, скрытного — откровенным, отчаянного — благонадежным. Сим искусством сообщается больным та твердость духа, которая побеждает телесные болезни, тоску, метание и которая самые болезни тогда покоряет воле больного… Восхищение, радость, уверенность больного тогда полезнее самого лекарства».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});