Воспоминания. От крепостного права до большевиков - Н. Врангель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При встрече с командиром части, в которой он находился (тот тоже жил в Хельсинки), я спросил его об У.
— Да, славный юноша, — сказал полковник, — но… я, да все офицеры сперва думали, что он того… сумасшедший. Но потом убедились, что нет. Знаете, к чему у него пристрастие, и не пристрастие, а настоящая страсть? Вешать собственноручно большевиков — комиссаров, приговоренных к смерти. Сперва мы против этого восстали, да потом махнули рукой. Неловко, знаете ли, перед солдатами. Выходит, как будто ты, мол, коль прикажут, должен вешать, ты мужик, а нашему брату из дворян это зазорно. И с тех пор, как узнает, где есть приговоренные, сейчас и едет туда — «позвольте мне». Потом уже на эти дела его стали даже приглашать из других частей.
Меня это заинтересовало, и я с У. издалека навел разговор на казни.
— Потеха! — сказал он.
— Что потеха?
— Да смешно, как они на веревке дергают ногами.
— А вы разве видели?
— Я?! Помилуйте! Да я своими руками семнадцать штук вздернул. С одним вышла целая комедия, — он рассмеялся. — Не хочет помирать, да и только! Как увидел петлю, головой и закрутил, точно жеребенок, на которого в первый раз надевают хомут. Насилу ему на шею накинул. А как его вздернул, давай ногами работать — точно польку откатывает. Пришлось повиснуть на его ногах. Так дрыгал ими и тряс меня, что потом руки у меня болели.
Видел я и другого продукта нашей современности, семилетнего Лелю. Это был голубоглазый херувим с повадками вояки Средних веков. Родился он во время войны и вырос после смерти матери в ротном обозе. Он просит дать ему «покурнуть» и умелыми пальчиками крутит «собачью ножку», ухарски после затяжки сплевывает в сторону, ругается площадными словами, задирает женщин, величая их «шлюхами», не прочь промочить горло, и когда это ему удается, покрякивает от удовольствия. Высшее его удовольствие — убивать щенков и у живых кур выщипывать перья.
— Куда ты, Леля, котенка несешь?
— На велевку повешу — челту на колбасу.
«Раскрою тебе башку, выпущу потрохи» — у него ласковые слова, милые шутки. А при первой возможности будут уже не слова. Мне рассказывал деревенский батюшка, что он неоднократно видел, как дети для забавы у убитых выковыривают глаза.
И таких несчастных ребят теперь, нужно думать, без счета.
Каждодневная жизнь
Как я уже сказал, осенью начался террор. Условия жизни стали еще тяжелее. В нашей теперь холодной, оголенной квартире было жутко. Электричество давали лишь с семи вечера, керосина и свечей достать нельзя было ни за какие деньги, и приходилось часами сидеть в потемках в бездействии со своими невеселыми думами, с минуты на минуту ожидая прихода грабителей и убийц.
Прииски и заводы перестали работать, и в правлениях делать было нечего. Я разрешил служащим на службу не приходить. Теперь целыми днями мы в квартире сидели одни. Люди перестали посещать друг друга и уже жили бирюками в своих логовищах. Да и говорить по- человечески уже постепенно разучивались. Говорили лишь о пище, об арестах, о расстрелах, о том, как добыть деньги.
Прислуга наша мало-помалу нас покинула. Оставалась только одна горничная жены, жившая у нас уже много лет, и ее брат-лакей. Но в одно прескверное утро и они заявили, что вечером уезжают в деревню, где делят земли, и уехали. И проснулись мы утром совершенно одни. Жена, не пивши кофе, чуть свет убежала в «хвост» за четвертушкой хлеба, я затопил благополучно печь и стал ставить самовар. Но справиться не умел. Обжог себе только руки. Накипятить воду не удалось. Оказалось, что, не зная дела, я влил воду в трубу для угля, а уголь положил, где полагается быть воде.
К счастью, явился нежданно-негаданно школьный товарищ сына. Увидев нас в таком беспомощном состоянии, он переехал к нам, стал топить печи, ставить самовар, ходить «в хвост». Жена стряпала и убирала комнаты, я месил тесто, мыл посуду, чистил платье и сапоги. Потом на помощь нам явилась и жена швейцара, и мы опять зажили большими барами, питаясь главным образом «пролетарской кровушкой».
Мое бегство
В течение многих недель я пытался достать необходимые бумаги, чтобы уехать в Таллин. Куда ни обращались, всегда оказывалось, что со вчерашнего дня право на выезд дает другое учреждение. Моя жена не желала ни при каких условиях ехать вместе со мной. Она хотела поехать в Ялту к внукам, но только на короткое время, пока все не утрясется и не придет в норму. На всякий случай, чтобы ей не пришлось жить в большой полупустой квартире по приезде, мы решили закрыть квартиру. Мы наняли две комнаты у нашего друга, жившего неподалеку, перевезли туда любимую мебель жены и устроили их уютно и красиво.
Мы надеялись выехать более или менее в одно время, но оказалось, что мне откладывать не приходится. Российское золотопромышленное общество было национализировано 34*, и к нам в правление на Екатерининскую явился комиссар (слесарь лет двадцати), заведующий всеми горными делами России, с двумя бухгалтерами-«спецами» и оравой красногвардейцев с ружьями, потребовал книги, отобрал кассу и заявил, что мы теперь служим у большевиков.
— Если не будете посылать припасы рабочим на приисках, будете расстреляны за саботаж, — предупредил он.
— Откуда мы возьмем деньги на припасы? — спросили мы.
— Откуда прежде брали, оттуда и берите.
— Но добытое золото теперь рабочие берут себе.
— Это нас не касается.
Бухгалтер ему что-то шепнул на ухо.
— Прежде, когда зимою золото не добывалось, откуда вы брали деньги?
— Нас финансировал банк.
— Пусть финансирует и теперь.
— Банки теперь национализированы.
— Ну, тогда финансируйте (слово это ему, очевидно, понравилось) сами. Но первая жалоба на саботаж против республики — расстрел.
Медлить уже нельзя было, и оставшиеся в Петрограде директора Безобразов, Клименко и я решили бежать. Жалобы на отсутствие провианта получались ежедневно. Не «саботировать» было физически невозможно.
Клименко с паспортом украинца уехал на Юг, Безобразов куда-то скрылся, меня отправить через Торошино без паспорта в Псков, уже занятый немцами 35*, взялся антрепренер. Для придачи мне еще более жалкого вида он велел несколько дней не бриться, запастись зелеными очками, вообще держать себя «подряхлее».
В назначенный день он явился за мною и, простившись с женою, я под вечер отправился с ним на товарную станцию Варшавского вокзала.
Антрепренер мой объяснил, что ночью отходит поезд с ранеными и больными немцами и поездная прислуга согласна взять меня зайцем, а немецкое посольство даст пропуск через границу. Но предстоят две трудности. Первая — попасть в вагон, куда красноармейцы пускают лишь записанных в списках после предварительной проверки у комиссара, вторая — не быть арестованным за неимением документов в дороге. Для того чтобы попасть в вагон, меры приняты, и это, вероятно, удастся. Второе более гадательно. Тут главным образом дело будет зависеть от моей находчивости. Он во время дороги будет невидим, но, насколько возможно, будет орудовать.