Антология русского советского рассказа (60-е годы) - Берр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Есть гуляш с вермишелью.
— Хорошо. И чай.
В доме приезжих я застал хозяйку, молодую, крупную женщину, в темной юбке, босую, повязанную платком. Возле нее на полу играл с никелированными замками моего чемодана мальчонка лет двух.
— Здравствуйте, Люба! — сказал я.
— Здравствуйти… Откуда ж вы мэнэ знаете? — Она глядела на меня большими изумленными глазами, поджатыми крутыми монгольскими скулами.
— От сторожа.
— От болтун, старый человик, а який болтун, — всплеснула крупными руками Люба.
— Да ничего он не болтал, просто назвал ваше имя, и все. А это чей же, ваш? — кивнул я на малыша.
Вместо ответа Люба подхватила его с полу и прижала к груди. Малыш сразу же стал брыкаться, — его тянули до конца не изученные застежки моего чемодана.
— О, яка дитына! — прижимая еще крепче сына к груди, засмеялась Люба, — Казак!
— В отца, наверно, — желая польстить матери, сказал я.
— Ни! — сразу переменилась Люба, — Он не буде як батька, не буде, мий хлопчик. Да, Коля?
— Ни! — звонко крикнул малыш и, уже видимо, забыв про чемодан, стал крутить пуговицу на кофте матери.
— Почему же так?
— А шоб вин подох! — гневно сверкнула глазами Люба. — Та посуди сам, вин хотив, чтоб сыночку, хлопчик мий, помер. Прибегла с колхозу, а сыночку черней земли. Шо во но таке, спрашиваю. «О це упал з лавки», — отвечав. Я ласкать сыночку. И грудку дам. Не бере грудку. Плачу я, а вин не бере… В больнице с сыночком лежала. Все добре. Пришла до дому. Сыночку веселый, сыночку смеется. Як солнышко. А муж, шоб вин подох, и не рад. «Чего ты, говорю, подывись, який сыночку!» Ни, не радуется. Так улыбнулся, як варенец. Ладно. Неделя прошла. Прибегла з работы, тихо-тихосенько дверь подтягнула. Думаю, что воны без меня делают… Дывлюсь, сыночку мий на полу, а вин, муж подлый, над ним стоит. А сыночку опять черный, як земля! Ох, як взревела я. Кинулась до хлопчика моего, очи его закрыты, тилько грудка чуть как дрожит…
— Да за что же он так? — не желая верить этому чудовищному, не вытерпел я.
— А шоб уйти от мэнэ, алиментов не платить.
— Да не может быть!
— А так!
— Где же он?
— А бис его знае. Сбежал.
— Ищете его?
— Ни! Нам и так добре. Да сыночку?
— Да!
— Убьем тату?
— Убьем тату! — жизнерадостно воскликнул сыночку. Ему уже снова надоело сидеть на руках матери. Он стал сползать на пол, задирая со спины на голову рубашонку. Он лез к моему чемодану, к его блестящим замкам.
Тут, кстати, я вспомнил, что в чемодане есть конфеты. Достал их, дал ему в горсти.
— Что надо сказать? — присела на корточки Люба.
Сынку молчал, озабоченно сопел, развертывая бумажку,
добираясь до самой сути.
— Спасибо надо сказать, — поучала Люба. — А то дядя больше не даст.
Я пошарил еще в чемодане и отдал остатки.
— Ой, та куда там, и так гарно! — воскликнула Люба, и на глазах у нее сверкнули слезы. — Спасибо, дядьку…
— Есть о чем говорить, — ответил я, растроганный ее слезами, и в какой-то сложной связи, глядя на эту женщину и ее сына, вспомнил брошенного слепого, его безутешные слезы, и понимая, что круг замкнут и что больше мне уже делать здесь нечего, рассчитался за ночлег, взял чемодан и пошел к автобусной остановке. И думал уже не о Тамани, а об этих двоих, непонятно за что обиженных! И еще думал о том, насколько же живучи злые, черствые, жестокие…
Подошел автобус, и я поехал в Темрюк… Это ведь на темрюкской княжне женился Иван Грозный.
1967
Василий и Василиса
Валентин Распутин
Василиса просыпается рано. Летом ее будят петухи, зимой она петухам не доверяет: из-за холода они могут проспать, а ей просыпать нельзя. Некоторое время она еще лежит в кровати и думает, что сегодня ей надо сделать то-то, то-то и то-то — она как бы прикидывает день на вес, тяжелым он будет или нет. После этого Василиса вздыхает и опускает с деревянной кровати на крашеный пол ноги — кровать вслед за ней тоже вздыхает, и они обе успокаиваются. Василиса одевается и смотрит на стену напротив, она думает, что, слава богу, наконец-то вывела всех тараканов, ни одного не видать.
Это полусонное-полубодрствующее состояние длится у нее недолго. Она не замечает его, для нее это всего один шаг от сна к работе, один-единственный шаг. Одевшись, Василиса срывается и начинает бегать. Она затапливает русскую печь, лезет в подполье за картошкой, бежит в амбар за мукой, ставит в печь разные чугунки, готовит пойло для теленка, дает корм корове, свинье, курам, доит корову, процеживает сквозь марлю молоко и разливает его по всевозможным банкам и склянкам — она делает тысячу дел и ставит самовар.
Она любит ставить самовар. Первая волна работы схлынула, рань прошла, и теперь Василиса по привычке испытывает жажду. День у нее разделяется не на часы, а на самовары: первый самовар, второй, третий… На старости лет чаепитие заменяет ей чуть ли не все удовольствия.
Она еще бегает, возится с чугунками, а сама все время посматривает на самовар: вот он уже посапывает, вот начинает пыхтеть, а вот забормотал, заклокотал. Василиса переносит самовар на стол, садится к нему поближе и вздыхает. Она всегда вздыхает, вздохи у нее имеют множество оттенков — от радости и удивления до боли и страданий.
Василий поднимается не рано: рано ему подниматься незачем. Единственное, как в бане, маленькое окошечко в его амбаре на ночь занавешено: Василий не любит лунный свет, ему кажется, что от луны несет холодом. Кровать стоит изголовьем к окошку, по другую его сторону стоит столик. У дверей на гвоздях развешаны охотничьи и рыболовные снасти, поверх них полушубки и телогрейки. Просыпаясь, Василий сдергивает с окна занавеску, жмурится от врывающегося света, а привыкнув к нему, заглядывает в окно: как там со снегом, с дождем, с солнцем? Он одевается молча, совсем молча — не пыхтит, не кряхтит, не стонет.
Когда Василий входит в избу, Василиса не оборачивается. Он садится у другого края стола и ждет. Не говоря ни слова, Василиса наливает ему стакан чаю и ставит на середине стола. Он придвигает стакан к себе и отпивает первый обжигающий горло глоток, который уходит внутрь твердым комом.
Василиса пьет чай вприкуску с сахаром-рафинадом. Василий пьет без сахара, он его не любит. Он считает, что все надо потреблять в чистом, первозданном виде: водку — так без примесей,