Ивушка неплакучая - Михаил Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что же, вновь разукрупнять? — спросил осторожно Кустовец.
— А что, может, и так! Ну, не дробить там на прежние мелкие куски, а так, в меру. Три, от силы четыре бригады — не больше, и чтобы деревни были поближе друг к дружке и поля прилегающие…
— И тогда б ты не пищал?
— Не пищал. И, повторяю, не я один.
— Ну хорошо. Поезжай. Скоро наведаюсь к тебе.
Всю следующую ночь Кустовец провел за сочинением письма в Центральный Комитет. Утром позвонил секретарю обкома, кратко изложил суть письма, получил решительное «добро», и документ в сопровождении небольшой записки областного руководителя был отправлен в Москву. Надо полагать, что не один он лег тогда на стол секретариата ЦК, потому что скоро поступила новая «Записка», где осуждалось чрезмерное увлечение укрупнением хозяйства. Словом, и этот вопрос был как-то прояснен и в него внесена разумная мера. Но на нем реформы не окончились, была совершена еще одна акция, которая показалась партийным работникам (да только ли им!) совсем уже непостижимой: упразднялся райком партии и вместо него создавался партком со строгим указанием, чтобы он сосредоточил свою работу в основном на воспитании масс, а хозяйственно-экономическими вопросами займется производственное управление, учреждаемое специально для этих целей.
— Что, не будет райкома? — заорал в трубку потрясенный Кустовец, обратившийся за разъяснением в область.
— Не будет. В «Записке» ясно сказано.
— А обком?
— Обком покамест остается. Да не один, а сразу два, — ответил Алексей Иванович, а Кустовец, вслушиваясь в его негромкий голос, видел, как в горьком недоумении мигают золотистые реснички над синими полосками прижмуренных его глаз.
— То есть как это два? Вы что, Алексей Иванович, шутите?
— Вовсе нет. Два обкома. Один будет курировать промышленность, другой — сельское хозяйство.
— Курировать? Не руководить, а… Два обкома? Это что же, вроде двух партий? — вырвалось у Кустовца.
— Не болтай ерунды. Завтра, к десяти ноль-ноль, приезжай в обком. Получишь разъяснение, — одернул его Алексей Иванович.
— Ну а мне куда же… куда же теперь? Куда меня и всех моих райкомовцев?
— А никуда. Останешься на месте, все в том же кабинете. Секретарем парткома.
— Это что ж, тех же щей?.. — опять не вытерпел Кустовец.
— Вот я тебе волью… щей! До завтра!
И Кустовец стал секретарем парткома, и то, что это были те же щи, но только пожиже, он увидел очень скоро. Забот у него не убыло, в том числе и хозяйственных, вот права резко поубавились, И первым дал ему понять это молодой Иван Барвин, начальник производственного управления района, поставленный на эту должность по рекомендации Кустовца. Получив большую власть, он очень скоро стал возноситься, задирать нос и распоясался так, что напрочь игнорировал решения парткома, касающиеся хозяйственных дел. Пришлось в конце концов вызвать его на бюро для отчета. Небрежно развалясь в кресле, он спросил:
— Зачем вы, Владимир Григорьевич, отрываете меня от производственной деятельности, мешаете мне выполнять планы?..
— Мешаем? — переспросил Кустовец, бешено вращая черными, еще более округлившимися в удивлении глазами. — Это кто же тебе мешает? Партия?
— Ну, может, я не так выразился… не в том смысле… У меня нынче назначено свое совещание… — сказал, немного стушевавшись, Барвин.
— Свое? — Кустовец вонзил в своего выдвиженца ястребиный взгляд. — А это… это, знач-ит, для тебя чужое? Ну, Иван, ты далеко пойдешь!
— У меня есть и отчество, Владимир Григорьевич, — хмуро заметил Барвин.
— Ах какое несчастье! Забыл! Ей-богу, запамятовал. Подскажите, товарищи, — обратился Кустовец к членам бюро, — подскажите, ради бога, как товарища Барвина величают по отчеству!.. Иваныч?.. Ну так вот, Иван Иванович, сядьте как положено и расскажите нам, как идут у вас дела с выполнением планов… Объясните, будьте так любезны, почему план по мясу выполнен районом только на сорок процентов, по молоку — на шестьдесят, а по яйцу… ну, тут и того меньше. Сами-то вы, уважаемый Иван Иваныч, наверное, харчитесь каждый день не на сорок, не на шестьдесят и уж, конечно, не на тридцать процентов, а на все сто… Может, не так? Может, вы у нас вегетарианец, толстовец? По личности вашей этого не скажешь… Фигурка у вас вон как округлилась…
— Вы, товарищ Кустовец, моей личности и фигуры не касайтесь, сами не дистрофик. Прошу не издеваться надо мной!
— Хорошо. Оставим наши фигуры в покое. Но мы ждем ответа по существу заданного вам вопроса! — спокойно, почти весело сказал Кустовец.
— А я вам неподотчетен! — заявил, повергнув членов бюро (кроме одного) в крайнее изумление, Барвин. И видать, не в силах уж удержать себя в узде, рубанул по инерции: — И вообще… вообще, прошу вас поменьше вызывать в партком моих работников, отрывать их от дела.
— Нет, Иван Иваныч, ты все-таки отчитаешься. Не передо мной, разумеется, Не перед Кустовцом, не перед ними вот, а перед партией. Перед ней мы все подотчетны! Надеюсь, это-то ты понимаешь!
— Хорошо, я отвечу… отчитаюсь то есть, — сказал оробевший опять немного Барвин, который вышел потом из парткома с первым своим выговором, полученным ио партийной линии, правда, простым, без занесения в учетную карточку.
При голосовании один член бюро воздержался.
После заседания Кустовец спросил его:
— В чем дело? Вы, что же, не согласны с нами? Разве вы не видите, что человек зарвался, что его давно бы уж надо одернуть?
— Согласен, совершенно с вами согласен, Владимир Григорьевич, — ответил товарищ, оказавшийся секретарем по оргвопросам. — Я пытался подсказать вам… ловил ваш взгляд, чтобы вы…
— О чем ты? Пояснее нельзя?
— А вы раскрывали вон ту папку, которую я утром положил на ваш стол? — спросил оргсекретарь.
— Нет, не успел еще.
— И напрасно. Там ведь лежит еще одна «Записка». Может, Барвин как-то уж пронюхал о ней, о ее содержании.
Кустовец вынул бумагу, склонился над ней. По мере чтения лицо его все больше бурело и под конец сделалось пунцовым.
— и-да… все ясно! — Кустовец откинулся к спинке кресла. — Вот, оказывается, что вооружило его, этого Ивана Ивановича! Вот откуда его наглость! Отсутствие железной партийной дисциплины — питательная среда для нахалов. Дай им волю — сядут на шею, мерзавцы!
В «Записке», которой суждено было оказаться последней (о чем, конечно, не мог знать сраженный чуть ли не наповал Кустовец), теперь уже не просто строго, но наистрожайше предписывалось партийным инстанциям не вмешиваться в дела производственных управлений, не опекать их, предоставить им полную свободу. Утопивши руки в густых зарослях своих кудрей, Кустовец тихо подошел к окну, увидел в палисаднике могилу Зно-бина, тяжко, до режущего хруста в груди, вздохнул. Сказал чуть слышно:
— Может быть, и хорошо, что ты, старик, не дожпл до этих дней… Каково бы тебе было, вечному секретарю райкома, как называли тебя твои товарищи!.. Упразднить институт райкомов, который с честью стоял на боевом посту революции с первых лет Советской власти?! Кто бы мог подумать!! И это не сон, дорогой Федор Федорович, а явь… Неужели… — не договорил, вернулся за свой стол, твердо положил на него руки, прикрыв широкими короткопалыми ладонями красную папку с подкосившей было его бумагой, прежним уверенным голосом Кустовца заключил, глянув исподлобья на «воздержавшегося» — Ничего, Лысенков, пускай жалуется. Пускай кто-нибудь попробует доказать нам, что мы неправильно поступили. Я хоть и горяч бываю, а личную обиду могу еще стерпеть. Но обижать партию никому не позволю!
Ночью, перед самым рассветом, его разбудил телефон.
Звонил Лелекин.
— Что случилось? — спросил сонным, а потому и недобрым голосом Кустовец.
— А вы не слышали, Владимир Григорьевич?
— Что там еще?
— …освободили!
— Ты что, очумел?! Такими вещами не шутят! — сонливость мгновенно улетучилась. — Откуда это?..
— Лысенков, твой оргсекретарь, позвонил, к вам, видно, не решился… Говорит, по состоянию здоровья…
Оба примолкли, чувствуя, как у уха раскаляется плотно прижатая к нему телефонная трубка. Каждый смятенно думал про свое: Кустовец, хотя еще и не совсем веря в ошеломляющую эту новость, но уже мысленно был там, на вчерашнем бюро парткома; а Лелекин, покрываясь потом, перекидывая трубку от одного уха к другому, как перекидывают из ладони в ладонь горячий уголек, вдруг с ужасом представил себе: а что, если все это — глупая и жестокая мистификация, дикий лысенковский розыгрыш?.. Что-то близкое к шоковому состоянию испытал отнюдь не трусливый Лелекин и легко вздохнул лишь тогда, когда после далеких перезвонов Кремлевских курантов знакомым голосом радиодиктора заговорила Москва…