Остромов, или Ученик чародея - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Взяты были все: Надя, Поленов, Альтергейм. Алексей Алексеич узнал об этом, честно побывав у Нади дома: мать была вне себя и ничего толком не могла рассказать. Что Поленов не возвращался домой, Алексея Алексеича поначалу не удивляло: у него была сестра в Купчине, он к ней, случалось, ездил, — но тут все стало ясно. Через два дня после возвращения к Алексею Алексеичу зашел участковый. Он долго допытывался, где племянник. «В Крыму, — дрожащими губами прошептал Алексей Алексеич, — выехал к отцу…» Куда именно? Адрес? «Не знаю, — лепетал Алексей Алексеич, — он поссорился с подругой и уехал…» Черт знает, что он нес. Участковый наказал немедленно сообщить, когда племянник вернется. Про Альтергейма он услышал от Надиной матери: та связалась с его семьей, ведь они с Надей когда-то дружили, — но там ничего не знали. В письме Алексея Алексеича обо всем сообщалось обиняками, с расчетом на перлюстрацию, — он обещал приехать к зиме, рассказать все, что узнает. «Умоляю, — повторял он, — Даня, не двигайся никуда из города. Найди работу. Пережди. Приезжать тебе невозможно». О том, что дома был участковый, говорилось крайне осторожно: «Без тебя был визит, я предупредил, что ты в долгой отлучке». О причинах катастрофы Алексей Алексеич ничего не писал. Даня предположить не мог ничего подобного. Да, когда-то брали всех, да, заложники, да, подвал, — но зачем же теперь, когда все выглядело почти мирно? На следующий день он дал телеграмму Карасеву — ЗАДЕРЖИВАЮСЬ ВЯТКЕ ДЕЛАМ ОТЦА ПРОШУ ПРОДЛИТЬ ОТПУСК — на что получил ответ: РАЗРЕШАЕТЕСЬ ОТСУТСТВОВАТЬ ДО ГОДА. До года! — заорал он про себя: год в Вятке! Без Нади, без Ленинграда! Я с ума сойду, я поеду немедленно, никто не узнает! — но дома отец неожиданно схватил его за плечи дрожащими руками: «Даня, если с тобой что случится, я не вынесу. Ты не знаешь, чего мне стоило все это. Я — не — вынесу!» И разревелся, чего на Даниной памяти с ним не было даже при отъезде. «Хорошо, хорошо, — забормотал он. — Будем ждать, приедет дядя, расскажет все».
Что, собственно, он мог рассказать? Он приехал на Новый год, привез пряников и огромную копченую колбасу, и апельсины, которые к празднику выдали в театре в количестве пяти штук. В газетах, сказал он, ничего нет. Поленов еще не вернулся. Он дважды передавал ему продукты и один раз Наде конфеты. Конфеты разрешены. Это давало, по его мнению, шанс. Он всюду усматривал основание для надежды — робкой, зыбкой, лживой надежды. Неужели было еще не ясно, что все кончено?
Даня рвался в Ленинград, дать показания, объяснить всем, что они ничего же плохого там не делали! Но дядя был тверд: «Что хочешь, но еще и этого мы не вынесем, Илья, я — оба не вынесем! Пойми, вы могли ничего не делать, просто разговаривать, да. Но лицеисты ведь вообще ничего не делали, даже не разговаривали. А впрочем, я полагаю, — и он понижал голос, дабы надежда выглядела убедительней, — что все дело в нем, а не в вас. Вероятно, он какой-то темный человек. Да, да, это бывает. Это возможно. Опросят, соберут все данные и учеников выпустят, а он, может быть, имел связи с заграницей. Ты ничего о нем не знаешь. Она вернется, вот увидишь, все с ней будет благополучно, я клянусь тебе чем хочешь, я буду передавать ей продукты хоть каждую неделю, деньги есть. Напиши письмо, я отнесу ее матери. Передай со мной, по почте ничего не посылай. Ради бога, Даня, сиди смирно! Ада не вынесла подвала, упокой, Господи, ее душу. Ты весь в нее, ты не знаешь, что там будут с тобой делать. Хорошо, если просто допрашивать, но если они заставят тебя кого-то оговорить?! Ты не знаешь, что они сейчас делают. Подсаживают к уголовным и там оставляют. В театре рассказывали. Вообще говорят всякое. Говорят, что в новом году огромная волна арестов по всем вообще, по офицерству, по дворянству, виноват, не виноват, — будут высылки, и может быть, это лучшее, что можно сейчас сделать. Не спорь. Россия щеляста, всех надо запропастить в эти щели. И погоди, это еще принесет плоды, интеллигенция понесет по России просвещение. Я сам перееду к вам, вот увидишь. Ты вернешься в Ленинград, клянусь, как только все закончится. Но сейчас оставайся здесь и никому в Ленинграде не пиши».
Даня писал Наде всю ночь, рвал, писал снова, опять рвал — все было не то, все было недостойно ее теперешнего мученичества. Под утро он написал ей о матери, об ее подвальных записках, переписал оттуда огромные куски — про путейца, про коммунизм, которого не бывает ночью. Он писал, что приедет в Ленинград, как только она вернется, что поедет за ней в любую ссылку, что примчится по первому ее зову, что проклинает свое спасение, что помнит каждое ее слово. Алексей Алексеич поклялся все передать и отбыл в Ленинград пятого января. Даня провожал его по ледяным, горбатым, заблеванным во время визгливых новогодних гуляний вятским улицам и в сотый раз умолял немедленно отнести письмо, чаще писать сюда, передавать любые новости. Может быть, где-то будут собирать деньги? Может быть, в оккультных кругах или просто среди бывших? «Ради бога, дядечка, все, что узнаете. Вы не понимаете…» — «Я все понимаю, — кивал Алексей Алексеич. — Занимайся с Валей, мальчик дичится…» — «Это счастье, что он дичится, — говорил Даня. — Дичи надо дичиться».
Он вернется в наше повествование через год, которого почти не будет помнить. Он бегал по урокам, вдалбливал грамоту пролетариям, натаскивал школьников, писал в «Вятскую правду» под патронатом Ивана Даниловича, учившего: «Глупее, родной, глупее!» Слушал по ночам мирное посапывание Вали, глухие сетования отца, стук ходиков, дребезг стекла, перебрех окраинных псов. Вера в Феодосии убежала с моряком. В марте он прочел в читальном зале библиотеки имени Герцена страшную статью о процессе — из «Красной газеты». В статье было его имя. К счастью, «Красную газету» в Вятке никто не читал. В мае дядя сообщил, что все высланы и места ссылки не называются. От Нади не было ни слова, хотя он в каждом письме умолял дядю дать адрес и сам забрасывал ее мать телеграммами. В ответ пришло одно: НАДЕЖДА РЕШИТЕЛЬНО ПРОСИЛА ВАС НИКОГДА НЕ ИСКАТЬ ЕЕ ВАЛЕНТИНА ЖУКОВСКАЯ. Он ничего не понимал. Неужели она не могла ему простить, что их всех взяли, а его нет? Но ведь он объяснил. Она не могла не понять. Другая могла, но она не могла. Летом Валя чудом удержал его от бегства.
— Не уезжай, — сказал он твердо. — Не надо.
— Ты-то что понимаешь?
— Иногда понимаю, — сказал он. — Не знаю, почему, но не надо.
Он не знал адресов Альтергейма, Дробинина, Велембовского, написал Мартынову на Ботанический сад — письмо вернулось. Под конец решился отправить письмо на Каменноостровский, указав в обратном адресе «до востребования», — не было ни ответа, ни привета. Он сходил с ума. Девятиклассница, которой он пытался вдолбить литературу, с мая звала его вместе купаться, в октябре среди занятий полезла целоваться, он отшвырнул ее, выбежал. На другой день его избили трое ее одноклассников — она сказала, что Даня пытался изнасиловать ее. Неделю валялся со сломанным ребром, она скулила под окнами, передавала записки. Встав на ноги, он сказал отцу: хватит, я не могу здесь больше. Отец махнул рукой. Он на все теперь махнул рукой, запустил бороду, заговаривался. Валя проводил все дни у друга, они вместе строили самолетные модели.
Он шел под дождем на вокзал, в последний раз оглядывая кособокую Вятку, и впервые за весь этот год чувствовал себя человеком. Все-таки, хоть год и был мерзок и мог считаться как бы небывшим, — кое-чего он достиг. Написал сам для себя несколько очерков о матери и Крыме. Оставил их Вальке, дорастет — прочтет. Исследовал стихотворный ритм. Значительно продвинулся в медитации. Один раз ему даже показалось, что почти осуществилась экстериоризация, — но поди тут разбери, голодное головокружение или мистический опыт. Ничего. Теперь он нагонит — и по крайней мере все узнает.
Он не узнал почти ничего, и слава богу. А мы расскажем, что же делать, такое наше занятие.
Глава шестнадцатая
1— Я удивляюсь, — сказал Остромов, заложив ногу на ногу. — Скажите, вам говорит о чем-нибудь фамилия Менжинский?
Денисов положил перо и глянул на Остромова исподлобья.
— Говорит, — сказал он с угрозой.
— А фамилия Огранов? Вы знаете, вероятно, товарища Огранова?
— Лично не знаю, — с той же суровостью отозвался Денисов.
— Ах, вот как! Сочувствую. Это весьма интересный собеседник. И во время наших многочисленных, — подчеркнул он, — многочисленных бесед он не раз спрашивал меня о вещах, его интересующих.
— Вы беседовали с товарищем Ограновым? — переспросил Денисов, и Остромову померещилась в его голосе трещина, намек на подобострастие: магическое имя отмыкало сердца.
— Да, представьте себе, юноша, так же свободно, как с вами. Товарищ Огранов умеет ценить людей просвещенных и лояльных. Мы говорили откровенно, и наши цели во многом оказались близки. Я даже смею рассматривать себя как исполнителя… как союзника, отчасти, быть может, как личного порученца товарища Огранова. Мы обсуждали вопросы того уровня, о котором я не могу распространиться, и он никогда не помещал меня для этой цели в дом предварительного заключения, а напротив того, просил сразу обращаться, если понадобится защита. Именно поэтому я просил бы как можно быстрее связать меня с товарищем Ограновым, чтобы я мог лично ему доложить о примененных ко мне методах…