Воспоминания о Михаиле Булгакове - Елена Булгакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слов этих не услышали.
Однако нападки на Булгакова не были обусловлены одним лишь непониманием и злопыхательством недоброжелательных критиков. Лицом к лицу он столкнулся с читателем и зрителем, который только что прошел тяжелейшие дороги гражданской войны. Ее раны еще кровоточили. Такие слова, как «офицер», «золотопогонник», «генерал», вызывали ненависть. Враждебно воспринимались понятия «Россия», «Отечество», «Родина», не отрываемые от имен Колчака, Деникина, Врангеля. А на московской сцене вдруг сыграли спектакль, героями которого оказались белые офицеры, и автор рассказывал о них с горестным сочувствием к их трагической судьбе. Как могли воспринимать «Дни Турбиных» люди, только вчера скинувшие буденовки и красноармейские шинели? Они были взволнованны, но отношение их было непримиримо, и в их понимании смысл пьесы, естественно, искажался. Даже объективный и чуткий голос Горького, как мы увидим в дальнейшем, не помог автору. Лишь впоследствии «Дни Турбиных» и «Бег» прозвучали совсем по-другому, но для этого потребовалось время, чтобы не только психологическая, но и историческая правда его пьес стала очевидной. А тогда они вызвали бурную полемику, и это было неизбежно.
Били, не стесняясь в выражениях, и по МХАТу и по Булгакову с двух сторон: с одной — ортодоксы из РАППа (Российской ассоциации пролетарских писателей), самозванно присвоившей себе функции партийного руководства литературой, с другой — крикливые лефовцы, провозглашавшие новые революционные формы и громившие старое искусство и одну из его цитаделей — МХАТ.
Впоследствии он вспоминал об этом без всякого озлобления, даже весело, и говорил:
— А знаешь, кто мне больше всех навредил? Завистники.
Действительно, появление на сцене Художественного театра такой шумной премьеры, как «Дни Турбиных», вызвало еще зависть. Он оказался первым советским драматургом, появившимся на прославленной сцене МХАТа. Это было слишком заметно и громко. А в ту пору появилось немало молодых литераторов, еще неведомых по весу и возможностям, но все они толпились и спешили занять места в литературном партере… Мхатовская афиша с именем Булгакова произвела такое же раздражающее впечатление, как в «Театральном романе» имя Максудова рядом с Софоклом и Эсхилом. И чем мельче встречались на пути люди, тем больше было зависти, а впереди его поджидали не менее крутые горки. Но он был не один, за его спиной стоял театр! МХАТ стал его крепостью и защитой от многих штурмов даже в годы, когда он поневоле притих как автор и лишь помогал сценическому воплощению очередного спектакля, работая как режиссер-ассистент, и редактировал пьесы, намеченные к постановке…
Но и в лучшие, самые безоблачные времена его отношений с Художественным театром он, прирожденный литератор, мечтал о работе в журнале, о редакции с ее суетой, о писательской среде. Недостижимыми становились манящие слова «верстка», «гранки», и лишь в воображении возникал сладкий запах типографской краски… Этого не было. Казалось, исчезло навсегда. Промелькнуло в молодости, когда сотрудничал в «Гудке» и немного — в издательстве «Недра».
Конечно, он любил театр — темный зал во время репетиций, волнующее чувство соучастия в общем деле создания спектакля, в его невидимом, словно бы исподтишка прорастании и, наконец, публичное рождение своих собственных слов, зазвучавших вдруг с нестерпимой громкостью со сцены. Все эти превосходные вещи не могли, однако, вытеснить и заменить литературу, которая втайне оставалась для него главным делом жизни.
* * *В первый раз я увидел его в конце 1927 или в начале 1928 года (точно не помню) на диспуте «Любовь Яровая» — «Дни Турбиных». Тогда часто противопоставляли эти пьесы: первую — как положительный пример революционного спектакля, вторую — как враждебную вылазку. Диспут происходил в Театре Мейерхольда.
В книге мемуаров О. Литовского «Так и было», опубликованной в 1958 году, я с удивлением прочитал, что «старый и опытный театральный критик В. Блюм (Садко)», как пишет Литовский, пришел к нему, Литовскому, и… «совершенно серьезно сказал, что произошло два примечательных события: появились две пьесы — одна революционная — Булгакова «Белая гвардия» (так первоначально назывались «Дни Турбиных»), а другая — реакционная — Тренева «Любовь Яровая».
Это поразительное для того времени мнение одного из самых придирчивых работников Реперткома о пьесах Булгакова и Тренева распространения не получило, оставшись глубоко спрятанной «внутренней» рецензией. Напротив, в печати и на диспутах на пьесу Булгакова дружно обрушились, а пьеса Тренева в постановке Малого театра была поднята на щит.
На диспуте, о котором я рассказываю, одним из основных докладчиков был критик Орлинский, особенно крикливо выступавший против «Дней Турбиных». Он без обиняков обзывал автора внутренним эмигрантом и обвинял его в сочувствии белой гвардии.
Я не могу восстановить отповеди Булгакова, но помню, как на сцене появился светловолосый человек, с любопытством вглядывающийся в своего противника, которого увидел впервые, — торжествующего, победоносного. Пряча возбуждение и нервность, Булгаков старался говорить как можно спокойнее, но это ему удавалось с трудом.
— А! Вот вы какой! Наконец-то я вас вижу! — восклицал он. — Скажите мне, почему я должен слушать про себя и про свою пьесу черт знает что и нигде не могу ответить вам!
Он бился, как в ловушке, прекрасно понимая, что суждения Орлинского, как и всех его соратников, озлобленно-примитивны, что от него, Булгакова, требуют, чтобы он изобразил белых офицеров как сплошных негодяев, истязающих своих денщиков. («Денщиков уже не было! И вы, Орлинский, представления не имеете, что происходило в Киеве тогда — при немцах, при Скоропадском, при Петлюре!» — уже кричал Булгаков.)
Это было трудное для него выступление. Не знаю, готовился ли он к нему или вышел на сцену внезапно, не выдержав. В зале царило молчание. У меня осталось впечатление, что настроены к нему были враждебно. На диспутах в Театре Мейерхольда преобладала «левая» молодежь, нападавшая на МХАТ, обожавшая Мейерхольда. В этой аудитории он не мог «пройти».
Булгаков был здесь одинок и неуместен, и он показался мне почему-то очень высоким, длинноруким, длинноногим, по-юношески горбившимся…
* * *Познакомился я с ним спустя несколько лет после этого диспута.
В ту пору он уже поселился на Большой Пироговской. При нэпе появились люди, которые имели право построить небольшой дом и становились его частными владельцами. У одного из таких застройщиков Булгаков и арендовал трехкомнатную квартиру, немалая по тем временам роскошь. Из небольшой квадратной столовой три ступеньки вниз вели в его кабинет. Там стояли некрашеные стеллажи с грудой книг и старых журналов. По квартире разгуливал рыжий пес Бутон, приветствуя гостей пушистым с плюмажем хвостом. Постоянно толпилось множество разных людей. Гостила очень милая девушка из Тбилиси (из-за нее я сперва и попал к Булгакову).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});