Воспоминания о Михаиле Булгакове - Елена Булгакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Оглянись, погляди, горка-то какая!
Я оглянулся. Снизу, с реки, косогор, с которого я съехал, открылся мне: как это я не упал?
— Молодец! — воскликнул Булгаков. — А почему? Да потому, что не боялся. Не видел, какая горка, и не боялся. Главное, Сергей, не бояться. Вот как, брат.
Вечерело. Катили мы по лыжне Москвы-реки и продолжали рассуждать. Он любил повторять, как ненавидит трусость. От нее, говорил он, происходит вся подлость человеческая. И в литературе тоже: от трусости, ну еще, конечно, от мелкого тщеславия. Тоже еще и от зависти. Эх, эх, страшная вещь!
На легком морозце, на воздухе чистейшем, райском для города, в безлюдье и вне суеты вольготно было поговорить о литературе.
— Не могу привыкнуть, а пора бы, — сокрушался он, чуть отталкиваясь палками. — Все время чувствую недоверие к себе, подозрительность, придирку к каждому написанному слову. Наверное, преувеличиваю, ну, да тут нечему удивляться — чехлы на нервах поистрепались. Когда я приехал в Москву, литература наша начиналась с ручейков, крикливых и шумных, и лишь постепенно сливалась в большую реку. Казалось бы, плыть стало просторнее, а ведь нет, не легче. Тут потребовалось особое умение, его у меня не оказалось. Другие умели, а я, о нет, решительно не умел!
Позже он скажет жестче:
— Литература, приспособленная для того, чтобы поспокойнее и побогаче устроить свою жизнь, — самый отвратительный вид делячества. Писатель должен быть стойким, как бы ни было ему трудно. Без этого литературы не существует.
И еще он скажет: «Главное — не потерять уверенности в себе, не изменить своему глазу».
А еще позже фраза его «рукописи не горят», словно мимоходом проброшенная в «Мастере и Маргарите», мгновенно разлетится во все концы мира, станет поговоркой.
Он не любил общих рассуждений, а вот тихое поскрипывание снега под лыжней всегда располагало его к этому.
* * *Прошло очень много лет с тех пор. Невозможно восстановить все наши «лыжные» разговоры, а именно в них (я особенно понимаю это теперь) с наибольшей открытостью выражались его взгляды, его «точка опоры», благодаря которой он жил и работал. У меня никогда не возникало желания написать «мемуары» о нем. Уже тогда я намечал проследить драматическую хронику его жизни, чтобы понять, по его же выражению, стержень, которым он был движим и без которого не сохранился бы для нас Булгаков во всей своей удивительной неповторимости.
Важнее всего для меня было докопаться с наибольшей ясностью до того, что я мысленно называл «писательский подвиг», то есть до самой сути.
В моей судьбе случилось так, что архив мой, бумаги, письма, рукописи, а с ними то, что я успел написать о Михаиле Афанасьевиче, погибли. И ведь уже возникала книга о нем! Ее не стало, но она притаилась где-то внутри меня. Я пронес ее, притаившуюся, через все бедствия войны и свои личные беды, вернуться к ней, казалось, невозможно, все забыл! Не сразу появилась уверенность, что могу сделать это.
* * *Когда он заболел, но еще вставал с постели, стал записывать за ним, чтобы хоть как-нибудь восстановить его ранние годы, о которых мне и до сих пор не все известно.
Запись велась шутливо.
— В молодости я был очень застенчив, так записывал я за ним. — До конца жизни, пожалуй, не избавился от этого недостатка, хотя и научился скрывать его. В конце двадцатых годов мне довелось встретиться в Москве с одним писателем, тоже киевлянином, с которым я учился в одной гимназии. Мы не дружили раньше, но встретились душевнейше, как и полагается киевлянам, с пристрастием любящим родной город, и он воскликнул: «Помню, помню вас, Булгаков! Вы были заводилой! Я старше вас, но до сих пор на слуху ваш беспощадный язык! Да! Латинист Субоч, помните? Он же, право, боялся вас! Вы гремели на всю гимназию! А теперь вот «Дни Турбиных»! Гремели, еще тогда гремели!..»
И Булгаков, рассказывая это, в недоумении разводил руками:
— По-моему, я не гремел, всего-навсего оборонял свою независимость. Но вот что гимназическое начальство меня не жаловало, это правда. Мне всю жизнь не везло с начальством! А между тем я мечтал быть примерным мальчиком, старался — выходило наоборот!..
Нет, пожалуй, он начал свою самостоятельную жизнь вполне нормально. В 1916 году, в разгар первой мировой войны, окончил медицинский факультет Киевского университета со званием «лекаря с отличием» и, признанный негодным к несению военной службы, был направлен земским врачом на Смоленщину, в село Никольское Сычевского уезда. В сохранившейся справке, выданной Сычевской управой, отмечено, что он «зарекомендовал себя неутомимым работником». Но что такое молодой, неопытный земский врач? Ему приходилось совмещать терапевта и хирурга, акушера и окулиста. Каждый день подстерегали его самые неожиданные случаи, и надо было держать нервы в руках… Не знаю, какой из Булгакова получился бы врач, но именно там, в сельской больнице, когда в борьбе за человеческую жизнь требовались мгновенные и твердые решения, именно там, быть может, и начал складываться характер будущего писателя Михаила Булгакова.
Из Никольского его перевели в городскую земскую больницу в Вязьме (повышение!), где его и застала Октябрьская революция. В начале 1918 года он вернулся в Киев. Пробиваясь домой теплушками, переполненными солдатами и мешочниками, он впервые воочию столкнулся с разбушевавшейся революционной стихией.
«Велик был год и страшен по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй», — первые строки романа «Белая гвардия». И вот «красный, дрожащий Марс» встал над Киевом. Вместе со своим родным городом он пережил все кровавые смуты на Украине (немцев, гетмана Скоропадского, Петлюру, белую армию). Он не только многое увидел, но и много понял за это время. И когда деникинцы, бросив Киев и отступая на юг, мобилизовали его как врача, он все более убеждался, что ему с ними не по пути. Где-то между Пятигорском и Грозным его, заболевшего тифом, в бреду, тащили в обозе, «спасая от большевиков», но он бежал. «Быть интеллигентом вовсе не значит обязательно быть идиотом», — саркастически напишет он впоследствии.
Так кончился военврач М. А. Булгаков, до конца дней своих уважавший медицину, но пожелавший шире охватить мир.
В советском Владикавказе появился полунищий бродяжка литератор. Он предложил свои услуги в редакции «Известий ревкома гор. Владикавказа». Ему сказали, что газеты, собственно, еще нет, издается всего лишь листок, и предложили обратиться в подотдел искусств Наробраза. Там его тотчас назначили заведующим литературной частью. ЛИТО, ИЗО, МУЗО, целое ведомство, расположившееся в помещении бывшего коммерческого клуба. Его еще пошатывало после недавно перенесенного тифа, но он уже действовал. В архивах сохранились протоколы с упоминанием его имени. Он организовывал лекции, театрализованные суды, литературные диспуты, на которые почему-то валом валил разношерстный народ.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});