Раскол. Книга III. Вознесение - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никон в уме перебрал всех из братии, и на каждого поблазнило скинуть вину; но тут же, вспоминая протекшие в несчастии годы, добровольный исход иноков с Москвы вслед за патриархом, он сразу же отвергал все подозрения. Ведь малодушные и маловерные, кто от батьки своего скоро отшатнулись по трудности жизни, уж давно разбрелись по монастырям, а подле-то остались самые-то Христовы воины, кого папушниками не соблазнишь. Едят во всю зиму снеток да щербу из сушняка, да тем и благодарствуют…
Не зовя келейного служку, Никон сам прибрал разор, сокрушаясь сердцем, поднялся к себе в новую крестовую палату, еще пустынную, свежо, горьковато пахнущую известью, с распятием в большом углу и с налоем посреди, на котором лежало Святое писание. Наугад открылось Евангелие от Матфея. Прочитал, куда пал первый взгляд: «… Но Иисус сказал ему в ответ: не удерживай, ибо так надлежит нам исполнить всякую правду».
… Какую правду исполнить? Всякую правду… Много их, всяких, но ты исполни, не погнушайся, пастырь… Не удерживай гнева в груди, не трави себя напрасно, забудь о содеянном, и заботы грядущего дня скоро зачеркнут такую житейскую малость. Иль не удерживай проказника близ себя, а найдя отщепенца, гони его бичом вон, чтобы не повадно было другим? Иль не удерживай на сердце печали, не замыкайся на ней, но испосей ее по душам братии, чтобы они сами затосковали, излечиваясь от хвори?
Прежде-то вся Русь была под рукою, оба-два с царем вершили судьбами державы. Сколько перемен понасыпал в народе, церковь, повинуясь государю, отправил в плавание; монастырей понаставил, к учености греческой и малороссийской решительно подтолкнул Двор, чтобы не закоснели в дремучем невежестве. Да, с патриаршьей стулки далеко видать, до райских врат, и сам крещеный люд, копошащийся у подножья, был едва виден, и голоса его были чуть слышны. Ведь полками двигал, царства сталкивал лбами, саму судьбу держал за бороду и тряс, как кузьминское красное яблочко. И вот на старости лет, знать, по дряхлости и плаксивости ума, снова облачился в прежнее крестьянское платье, спрятался в холопий куколь, и уже никакой красы и важливости в обличье и осанке (что и дает почтения в простонародье) не оказалось в подслеповатом и морщиноватом виде… Эх, стала твоя морда, монах, как старый облезлый сапог, и вся красная цена ей, чтобы плюнуть в глаза и надсмеяться.
… Никон! да народ-то душу, искренно святую, расчует и за тыщу поприщ и приплетется к ней со слезами; и коли примет сначала за истину обхождение и сряд, то по коротком истечении времени уже откажется от прежней меры; и ежли глуп ты, то, несмотря на роскошные одежды, станет кликать тебя долдоном и балаболкой, горлохватом и пустобрехом. И лишь душа совестная со временем обряжется в золотые ризы и не тускнеет.
… Так бы и угас Никон в старческих намерениях, колеблясь в своих мыслях, а отстоявши часа два на коленях, поплелся бы по монастырскому двору в свою обжитую деревянную изобку; еще бы поторчал на крыльце, слушая нытье запоздалых осенних комаров, да с тем бы и лег почивать до вторых петухов-горлопанов.
Но тут, не дождавшись святого старца, явился в крестовую Мардарий.
«Святитель, шли бы почивать. Утро вечера мудренее. Господь любит ревнивых, но почитает долговеких. Не сокрушайтесь без причины…»
Ой, знал бы Мардарий, что наступил святителю на больную мозоль и каждое его безунывное слово подвигает старца на бучу и склоку.
«Хорош сон… Ой хорош. Какое утро, очнися! Злодей под боком завелся. Змий подколодный. Доживу ли до утра, кто знает? – вдруг вскипел Никон, и все прежние сомнения в пустяковости дела сразу рухнули, и крохотное зло почудилось вселенским. – Он на гобину монастырскую скудную позарился. Наколобродил, зверь окаянный, наушатель сатанин, воин дьяволей. Добро ведь перевел, худая скотина, сколько сыру можно выжать, сколько масла сбить. А до утра таких еще непотребств натворит – и не проснуться уж нам…»
И Никон вкратце пожаловался на пакости.
«Батюшко, отеч родимый, не пугай. Эких ты страхов насказал на ночь. Пойдем на покой, да там и рассудим. Впотьмах какой суд? – осмелел Мардарий. – Как бы впросак не угодить. А после-то плачь…»
«Верно подсказал… Суд, суд им, разбойникам. Чтоб небо с овчинку! Гони от молитв, подымай с постелей. Ставь на комаров, в чем прилучились… Ступай! Чего годишь? Иль и у тебя рыло в пуху?»
Разошелся Никон, уже не остановить. Подхватил фонарь и, не дожидаясь Мардария, поскочил по сходу в братские кельи, только вересовый посошок заговорил. Мардарий покорно поплелся следом.
… Да, таким Никона монах еще не знавал; говаривали досужие: де, был прежде патриарх горячка, сам палкою иль батогом угащивал провинных, на горох ставил, да и кулаком не брезговал попотчевать по сусалам, так что юшка сбрызнет. Да ведь утишился… Годы-то и самого уросливого смирят, в жидкой-то кровичке любая ярь сгаснет.
Эх, разъярился святой старец, не смерть ли свою почуял?
Был шестой час ночи, когда Никон выгнал братию во двор в одних исподниках. Прошелся перед каждым, высвечивая лица. Старцы Пафнутий, Обросим, Лаврентий, Иона, Мардарий, Иосиф, Мисаил. Лица недоуменные, заспанные, борода клочьями. Надеялся сметану на усах увидеть, да, знать, давно облизались, коты скверные.
«Ну что, до утра на комарах стоять будем? Иль сразу признаемся?..»
«А что случилось-то?» – спросил строитель Иона, бесстрашно встряхивая курчавой шерстнатой головою, глаза при свете фонаря темно-карие, как палестинские оливки.
«Кто нагрешил, тот знает… Мардарий, неси патриарху стулец. Ночь длинная, комары нудные».
Мардарий подкатил святому старцу березовый комелек, поставил на попа. Вот тебе, батько, стулец. Никон сел, оправил рясу, потуже запахнул кафтанец.
«Ну что, подождем? Все одно не спится, не лежится. А на комарах стояти славно. Так-нет, братия моя?»
Босые монахи перетаптывались в волглой ночной траве; вдруг откуда-то взялись мураши, струйкой потекли под штанинами вверх по лодыгам и лядвиям к тайным удам, а эти дьяволы ой крепко кусают; над головою назойливые комары зароились, те отчаянно жалят. Но монахам и в ум не пришло закобениться; святитель нравом крут.
«Надо незабытно помнить слова апостола Павла: повинуйся своим господам, угождая им во всем, не прекословь, не кради, но оказывай добрую верность… Признайтесь, кто из вас сущий разбойник?»
Братия, понурясь, молчала, не роптала: послушание – главный урок монаха. «При старых молчати, премудрых слушати, старейшим покорятися…» И лишь ближнего келейщика Иону словно бес подтыкивал под ребро, всякие дерзости просились на язык:
«А мы, святитель, не рабы. То у Павла не про нас. Мы Христовы женихи-воины, мы – братья, православная церковь на нас стоит».
«Что-о! Молчи, прикуси поганый язык. Возмечтали о небесной славе, чертей прислужники, а земную совесть человечью утратили за ненадобностью? Му-жи-ки – вот истинная церковь. Это в мужиках Христос спасается, им-то и заповедал Царствие Небесное. Хрестьяне вас кормят-поят, а вы – бездельники и дармоеды, и молиться ленитесь, проказы, зря хлеб переводите в навоз, а уроки Иисусовы стоптали под ноги за лишностью. Как станете паству лечить от недугов, коли сами в язвах?.. Долго ждал вашего голосу, а сейчас под клятву подведу».
Тут братия разом зашевелилась, будто земля заколыхалась под ногами. Дело неожиданно поворачивалось на дурное. Ой многого можно от батьки услышать.
Никон поднялся, прошелся с фонарем перед братией. И наконец, помучав монахов, открылся:
«Кто в кладовую шастал, сущие разбойники? Признайтесь без пристрастия, а то до утра не спущу! И-эх, бесстыдники, самих себя пообворовали, мышам сметану потравили. Кто теперь есть станет?»
Старцы облегченно вздохнули.
«Был бы грех, батько. Это разве грех? – подал голос Иона. – Коли угодила мыша, дак там ей и быть. Мышу-то и съесть незазорно. Мясо же, божий приплод. Так ли братцы?»
Монахи невольно засмеялись, отмякли. Видно, грозе не быть.
«Не дерзи, Иона, на чепь посажу. Вот там и лайся. Много тебе потакал, смотрю…»
Никон вдруг поглядел на себя со стороны и устыдился своей нарочитой ломливости. Мелькнуло в голове: и верно, стоило ли из-за такой малости старцев середка ночи учить? Весь день на послушании, много дел переворотить надобно, коли стройка затеяна, а в ночь опять на молитвы да поклоны… И что же мне за вожжа под хвост попала? Из эдакой-то безделицы ввергнул в сердечную смуту верных братьев своих.
… Нет, не малость, шепнул коварный голос… Если нечестивый будет помилован, то научится ли он правде?
«Ну ладно, под клятвы пока погожу. И так откроетесь. Оттопырьте ладони. Кто украл, у того знак высекся. Ну-ко, Мардарий, тащи толстую свешу из крестовой… А вы держите, держите руки на отлёте. Вору от меня не деться. А уж тогда шелепами наугащиваю по первое число, чтобы другим неповадно. Ишь, баловни, потворники худу».